Любовь напротив
Шрифт:
— Ну, что еще, мой милый Строхайм?
— Он терпеть не может, когда ты говоришь, что мы выиграем кучу монет.
— Ну, тогда проиграем кучу монет…
— Что бы мы ни выиграли или ни проиграли, это будут не монеты, а бабки, бабло, капуста, тити-мити, хрусты, башли… — со злостью перечислил я.
И, конечно же, Мариетта, стремясь обставить меня, продолжила этот почти бесконечный ряд слов-заменителей, которые на протяжении столетий обозначали то странное средство обмена, каким были деньги. В завершение она вернулась к тому выражению, что жутко бесило меня, добавив при этом, что в ее семье, имевшей нормандские корни, — чем она чрезвычайно гордилась, — испокон веку говорили «монеты».
— Все, довольно! — вдруг произнесла она жестким тоном, не терпящим возражений. — Мы идем в казино, потому что я хочу проиграть или выиграть много, очень много монет! Пойдем, Шам… Алекс, дорогая, пойдем, не будем терять время!
Мари
— Играй, играй! — твердила она. — Алекс, дорогая, играй! Я уверена, что ты принесешь мне удачу.
Равнодушный к игре, Шам стоял позади них и рассеянно высказывал свое мнение, когда Мари обращалась к нему за советом. Одев мой костюм, он перестал быть самим собой и имел вид итальянца — завсегдатая игорных домов из какого-то фильма тридцатых годов. Он курил, спокойный, отстраненный, и, казалось, даже не замечал напора игроков, желавших пробиться к игровому столу. Что касается Алекс, то она делала ставки спокойно, как говорится — не моргнув глазом, не проявляя интереса к деньгам и обходясь без причудливых ритуалов, с помощью которых большинство женщин стремится привлечь удачу. Глядя на нее, складывалось впечатление, что между ней и фортуной уже давно заключено соответствующее соглашение. Тем не менее, она тоже проигрывала, но не выражала ни малейшего беспокойства по этому поводу. По правде говоря, я был околдован ее невозмутимой уверенностью в себе — словно ее красота, подчеркнутая черным бархатом чересчур откровенно декольтированного платья, возносила ее выше проигрышей и выигрышей, поднимала на уровень осознания собственного я, артистическую сущность которого она должна была бессознательно чувствовать. Многие, полагаю, стали бы искать метафорический эквивалент в некоторых картинах, воспевающих опасную красоту женщины. Что же до меня, то я всегда буду искать подходящий образ в волнующей чувственности черно-белого кино… И пусть Ава Гарднер станет зеркалом истинной красоты по имени Алекс, красоты, подобной цветку магнолии, распустившемуся на черном бархате. Вообще я остерегаюсь манерности в выборе слов, когда возникает потребность показать и передать необычность или красоту образа. То, что я видел, было вполне достойно камеры Эриха фон Строхайма: Мариетту, Алекс и Шама, мрачным, безучастным изваянием застывшего позади них, окружала шумная толпа стариков, а точнее — живых мертвецов, одержимых «золотой лихорадкой». Такое зрелище казалось мне несравненно более притягательным, чем жалкая реальность рулетки с ее колесом, замедлявшим ход под вкрадчивый голос крупье. Вращающийся диск не имел надо мной власти — в отличие от того, что писал по этому поводу Достоевский.
Кстати, о Достоевском… Я должен рассказать здесь о странной и весьма показательной реакции Шама в тот вечер, когда мы уходили из казино. Конечно же, я вспоминал об «Игроке», этом своеобразном романе, в котором игра сама по себе становится отвлеченной темой произведения,
«мотором» или, если угодно, источником энергии, приводящим в движение те слова, которые открывают истинное имя игры — дьявольское занятие… Но я лучше постараюсь воспроизвести то, что сказал мне Шам, когда мы через сад возвращались в отель. Алекс и Мариетта бабочками порхали перед нами, словно обрели необычную легкость в обмен на кучу денег, проигранных ими в рулетку.— Посмотри на них, — сказал мне Шам. — Приятно видеть, что им совершенно наплевать на проигрыш. Представь себе нас на их месте! Разве не унизительно чувствовать себя пасынком Фортуны? В сущности, все, что мы, мужчины, не можем взять, является для нас безвозвратной, окончательной потерей… чем-то подобным на… на обязательство умереть… да, именно так…
— Ты действительно так считаешь? — спросил я, удивленный серьезным и необычайно взвешенным тоном Шама.
— Да, я убежден в этом. Они дают, когда мы берем. — Он с нажимом произнес два последних слова.
— Да неужели? — меня все больше и больше забавлял этот разговор.
— Несомненно. Кстати, это имеет непосредственное отношение к «Игроку». Ты помнишь последнюю жену Достоевского?
— Ту, что умерла, когда он писал «Записки из подполья»? — глупо ответил я, словно выставляя напоказ культуру, к которой всегда относился наплевательски.
— Нет, последнюю, ту, при которой он написал все свои большие произведения — Анну Григорьевну, — произнес Шам с подчеркнуто правильной интонацией, чтобы показать мне — эта мысль пробудила во мне глухое раздражение, — что он в совершенстве владеет русским языком, — и от этого я почувствовал себя униженным. — Так вот, — продолжил он: — Вся жизнь Достоевского с этой чудесной женщиной проходила… и прошла… под знаком игры. Ты знаешь, что этот фанатик рулетки ездил играть на немецкие курорты…
— Которые он называл Рулетенбург, — не удержался я от замечания, и снова пожалел об этой пошлой попытке продемонстрировать свой культурный уровень.
— Совершенно верно! Забрав те скромные деньги, которых им едва хватало на жизнь в Женеве, этот безумец в разгар зимы отправлялся играть в Баден-Баден. Он спускал все до последнего гроша и даже закладывал пальто, чтобы продолжать играть, проигрывать и падать к ногам своей Анны, которая не только прощала его, но даже посылала ему те деньги, которые тайком откладывала на питание детей…
— Шам, ты слишком сентиментален…
— Погоди, это еще не все. Мы непременно прослезимся, но с Достоевским это совершенно естественно, не так ли?
Наши женщины все той же легкой походкой шли впереди нас по освещенному саду, и Шам продолжал говорить — я бы сказал со странным упорством — об «Игроке», объясняя, что этот роман Достоевский писал в порядке особой срочности, отложив на время работу над «Преступлением и наказанием», чтобы завершить историю о «страсти к игре», как он сам называл ее. Таким образом, он надеялся избавиться от ужасного контракта со своим издателем…
— Чтобы ускорить процесс своего литературного спасения, — продолжал Шам с необычным возбуждением в голосе, которого я никогда раньше за ним не замечал, — Достоевский решил продиктовать текст юной стенографистке[65], рекомендованной ему друзьями. Эта диктовка продолжалась двадцать шесть дней… двадцать шесть дней, за которые выкристаллизовалось взаимное любовное чувство, а роман стал для Достоевского несравненным орудием соблазнения. Замечательно, правда?
— Хм… Для меня, знаешь ли, Достоевский…
— Вот почему «Игрок» — книга удивительно игровая и даже ребяческая, — продолжал Шам, делая вид, что не заметил иронии в моих словах. — Это, прежде всего, роман-обольщение. Несмотря на тревожное, мрачное начало, он завершается на оптимистичной ноте, и потому в один прекрасный день Достоевский прекратил диктовать и неожиданно спросил у своей молодой помощницы, что бы она сказала, если бы рано состарившийся писатель, жизнь которого сложилась трагически и который, возможно, обладает талантом — это его собственные слова, я знаю их наизусть, — добавил Шам почти извиняющимся тоном, — так вот, если бы этот писатель, продолжал Достоевский с дрожью в голосе… если бы этот писатель влюбился в молодую девушку… представьте, что этот человек — я, и я признался вам в любви и предложил стать моей женой, что бы вы мне ответили?
— И что дальше? — перебил я его с плохо скрываемой злостью в голосе, потому как терпеть не мог этой типично славянской сентиментальности.
— Она ему ответила: «Я вам скажу, что люблю вас и буду любить всю свою жизнь». Таков был ответ юной девушки стареющему писателю. С этого момента она преданно помогала ему в работе над всеми великими произведениями… Я привел эти факты, лишь для того, чтобы подчеркнуть, что «Игрок» — это, скорее, роман о любви, а не об игре… или, скажем так, игра стала предлогом для создания произведения, ставшего инструментом любовного обольщения…