Люди в бою
Шрифт:
Вскоре из Барселоны приезжает Винсент Шин и подтверждает эти сообщения. Он рассказывает, что видел, как по валенсийской дороге везут французское оружие, видел, как через границу переправляют крупнокалиберные орудия, как ребята перочинными ножами торопливо соскребают французские флаги, изображенные на их стволах. Приблизительно в это же время над нами тучами проносятся немецкие самолеты. («Nuestros! nuestros!» [92] — радостно кричат одни, другие неизменно охлаждают их пыл: «Ложись быстрей, дурак. Это фашисты…» — говорят они или: — «Это наши!» — сказал один великий человек перед смертью.) Шин — славный парень, большой, благодушный, добрый; он заметно тушуется, ему не по себе среди людей, которые в глаза восхищаются им и его статьями. Он раздает нам все свои сигареты.
92
Наши, наши! (исп.)
— А помните, — говорю я, — лет этак девять назад я написал вам письмо?
— Нет, —
— Я тогда жил в Париже и воспользовался вашим именем, чтобы получить работу в «Пэрис таймс», и получил ее.
— Неужто? — удивляется он.
— Я написал, как я вам благодарен и всякая такая штука, и вы мне ответили, что никак не думали, будто ваше имя может сыграть какую-то роль.
— Ничего не помню, — говорит он.
Я не представляю себе, как он мог забыть; я б такой случай нипочем не забыл.
Однако пораженческие настроения усиливаются, и, как ни стараются вновь назначенные комиссары, им не удается поднять дух бойцов. Ребята не верят ни на грош в то, что им говорят, в ответ на речи комиссаров они только ухмыляются. Так как здесь разливанное море спиртного, они не просыхают и совсем выходят из повиновения у начальства, и без того не слишком взыскательного. Помню, как-то один товарищ, который живет вместе с нами — здесь я, пожалуй, назову его Уинстоном, — однажды вваливается в нашу щель пьяный в стельку.
— Дайте мне fuseel [93] ! — буйствует он, обшаривая щель в поисках своей отличной чешской винтовки (бог весть где он ее раздобыл!). — Дайте мне винтовку, я прикончу какого-нибудь гада!
— Кого ты хочешь убить? — спрашиваем мы.
— Кто под руку подвернется, — вопит он.
Дик велит убрать его винтовку подальше, обещает вернуть ее Уинстону, когда тот протрезвеет. Вообще-то Уинстон парень что надо, хороший солдат, отличный стрелок.
— Где моя fuseel? — вопит он. — Отдайте мне мою fuseel, так вас рас-так, кто взял мою fuseel? — Уинстон плюхается на землю и заливается слезами. — Сукины дети, — говорит он. — Сукины дети, чтоб им сгнить. Какие парни погибли, а эти мозгляки живы-здоровы. А ну давай назад мою fuseel.
93
Винтовку (исп.).
— Охолонь, — говорим мы. — Все образуется.
Слезы катятся по его лицу; он в отчаянии.
— Всех стоящих парней поубивали, — говорит он. — Всех их поубивали, из всех выпустили кишки. Какие парни погибли, а эти мозгляки живы-здоровы.
Мне надо выдернуть больной зуб и, пока санитарная машина везет меня за тридцать с лишним километров в sanidad 35-й дивизии, мне вспоминается Уинстон, который напрямик выложил то, о чем многие так или иначе думают, только у них хватает выдержки об этом не говорить. Теперь, когда обстоятельства против нас, многие чувствуют себя в западне; многие твердо решили больше не участвовать в боях; многие твердо решили, по крайней мере так они говорят, при первом удобном случае рвануть к границе. Вспоминается мне и Вулф — он наконец объявился, правда потеряв при отступлении длинную черную накидку и длинные черные усы. Объявился и Ламб, и парень с Запада по имени Рей Тайсер, с виду живые мощи, он вернулся в таких латаных-перелатаных лохмотьях, какие разве что в цирке увидишь. Все трое переплыли Эбро, крестьяне их приютили, одели и накормили, как могли. Вспоминаются мне и Хинман, и Фрэнк Стаут (тоже батальонный разведчик) — они целыми днями валяются в baranco, без конца чешут языки, толкуют о Калифорнии и Неваде, где они вели профсоюзную работу, о боях, в которых они участвовали, об отступлении из Бельчите, где был убит лучший друг Хинмана, Фриц Ортон. «А тебя я поначалу никак не мог раскусить, — говорит мне Хинман. — Уж очень ты много дурацких вопросов задавал».
Потом мне приходит на память Эмилиано Марин, пуэрториканец со смуглым плоским лицом; когда появляются самолеты, он начинает так лязгать зубами, что ему приходится зажимать в зубах палочку, чтобы не откусить язык. Он говорит, что болен, но никто ему не верит; он был ранен, лежал в госпитале, попал под бомбежку и теперь день-деньской молча слоняется по лагерю, как больной пес, его глаза-щелочки с укоризной смотрят на нас. Он все твердит, что болен, но всем на это наплевать; вскоре его жалобы нам надоедают. Нам становится известно, что Тарасона и Альбасете перестали быть центрами формирования Интербригад, что Британский и 24-й батальоны отведены во второй эшелон, ниже к реке. В соседней деревушке под названием Дармос для нас устраивают праздник; ребята говорят, что это первый признак — значит, не сегодня-завтра нас отправят на фронт; нам выставляют изрядное угощение: жареный рис с мясом burro, вино, орехи, в придачу сласти и сигареты (сигареты явно вынуты из бандеролей, адресованных погибшим или пропавшим без вести) — по десять сигарет на брата и по дольке шоколада. Потом, наевшись до отвала и подвыпив, мы шагаем пять километров к реке, ночь напролет роем окопы в твердой каменистой земле, ворчим: что за дураки вздумали устроить сегодня праздник, накормить нас, напоить, а потом заставить вкалывать. Оказывается, сегодня годовщина Республики.
…Санчасть 35-й дивизии помещается неподалеку от побережья между Реусом и Таррагоной, в роскошном особняке, ранее принадлежавшем местному богачу. Вокруг госпиталя прекрасный парк с подстриженными кустами и зарослями испанского тростника, сейчас наши ребята роют там refugios. В самом госпитале — мраморные ванны, английские и американские сестры, отличная еда, настоящие пружинные кровати с хорошими матрасами и четыре раза в день настоящий кофе с молоком:
на завтрак, в десять утра, в четыре часа дня и перед сном, — отличный кофе, и подают его в чистых жестяных кружках. Отсыпаешься, нежишься в горячей ванне, переодеваешься в чистое белье, бреешься, отдыхаешь и — хочешь не хочешь — принимаешь слабительное. Даже начинаешь досадовать, что у тебя нет ни серьезной болезни, ни хотя бы пустячного ранения — так хочется поваляться здесь всласть.Бомбят Таррагону — до нее отсюда рукой подать, в окнах дребезжат стекла, дом сотрясает страшный грохот, — но испанские, английские, американские сестры невозмутимо делают свое дело. Мы выскакиваем на выложенную плитняком террасу, глядим, как над Таррагоной взвиваются черные клубы дыма. Назавтра утром становится известно, что итальянские фашисты прорвались к морю в районе Винароса, чуть ниже Тортосы, тем самым отрезав республиканскую Испанию от Каталонии и перекрыв сообщение между Барселоной и Валенсией. (В Риме папа дает свое апостольское благословение священному делу генерала Франко.) К особняку подкатывают санитарные машины, сестры поспешно грузят матрасы, белье, медикаменты; пациентов сгоняют во двор: нас эвакуируют на север, в госпиталь 5-го армейского корпуса в Камбрильсе — до него двадцать километров по Средиземноморскому шоссе. Теперь толпы беженцев бредут на юг; Барселона переполнена — их повернули назад. У людей угрюмые, растерянные лица, однако они решительно идут вспять — той же дорогой, что и две недели назад, волоча за собой матрасы, домашний скарб, решета с цыплятами, коз, овец, ребятишек, грудных младенцев, стариков и старух.
Камбрильс довольно убогий городишко, зато госпиталь — современное здание со множеством корпусов, размещенных в великолепном парке с видом на море, — выглядит весьма импозантно. В госпитале есть электричество, канализация, отопление. Раньше здесь помещался монастырь; мы потрясены: как можно тратить такие деньги на монастырь, когда народ живет в ужасающей нищете и убожестве. (Папа дает свое апостольское благословение…) Кормят здесь еще лучше, чем в sanidad (дают жареный рис, говядину, фаршированные pimientos [94] и отличное вино), и кровати здесь куда удобнее, тут есть даже простыни! Здесь очень много раненых, за ними ухаживают испанские сестры; ходячих кормят за длинными столами в огромной трапезной монастыря, прислуживают им хорошенькие подавальщицы…
94
Перцы (исп.).
Еще до моего возвращения батальон передвинулся в глубокий baranco ближе к реке и приступил к реорганизации. Под estado mayor батальона отводят каменную лачугу, чуть подальше по оврагу размещаются испанцы и американцы, которых условно разбивают на две роты; над американцами ставят командиром Рушьяно, его старшим адъютантом назначают негритянского товарища Джо Тейлора, Ребята строят chavolas, в ход идут и сосновые ветки, и похожий на бамбук местный камыш — все, что попадется под руку: уж очень надоело жить под открытым небом. Временами фашистские орудия бьют по нас с той стороны, снаряды ложатся совсем рядом, но в овраг не залетают. Прибывают новые бойцы — их набрали по автопаркам, госпиталям, тюрьмам, трудовым лагерям: многие кантовались на разных непыльных работах в Барселоне, — словом, сейчас состав в нашем батальоне самый что ни на есть разношерстный. Народ крайне расхлябанный и, пуще того, разнузданный. Многие решительно не годятся для военной службы — кто по здоровью, кто по характеру. Мне вспоминается один парень, который служил мишенью для наших остряков. Этот нескладный верзила (здесь я назову его Джоном Генри) родом из хорошей американской семьи, но по характеру совершенная тряпка. К нам его перевели из автопарка, где он находился в относительной безопасности; до автопарка ему довелось побывать на фронте, и это сломало его. Он махнул на себя рукой: изо рта у него вечно течет слюна, он никогда не моется, от него воняет, он ходит расхристанный и бравирует этим. Мне он представляется (я теперь исполняю обязанности ротного писаря) так: «Я дурак, трус и ни на что не гожусь». Он болтает без умолку, ему всего восемнадцать лет, и он вовсе не дурак.
А вот еще один, старикан Элмер Амидон; я помню его еще по Тарасоне, он утверждает, что ему тридцать восемь лет, но на вид ему все пятьдесят. Он с детства работал в шахте, долгие годы изнурительного труда сказались на его здоровье и умственном развитии. Он очень простоват, и ребята вечно подтрунивают над ним. В одну компанию с ним можно зачислить Рода Уэрглза: этот американский моряк с небесно-голубыми, выпученными, словно от щитовидки, глазами еще на учебной базе обнаружил, что у него слабое сердце. Во взгляде его небесно-голубых глаз есть что-то жалостное; позже он отпускает окладистую бороду. А вот и еще один — Джонс, красавец, силач, и при этом сачок, каких мало; кем только он не перебывал за свою жизнь: он и в колледже учился, и шахтером был, и моряком, и лесорубом, и механиком — нет такой профессии, в которой он не попытал бы себя. Здесь он явно не ко двору; он вечно клянчит сигареты, целыми днями дрыхнет и всячески отлынивает от нарядов. Вспоминаются мне и многие, многие другие: эти люди побывали в свое время в бою, потом были переведены в тыл, передовая вселила в них такой ужас, что теперь они совершенно непригодны для фронта. Сразу видно — наберись они духу и представься им такая возможность, они дадут дёру, да так, что только пятки засверкают, а пока они с утра до вечера мелют языками, тешатся планами побега. А есть тут и ребята, что приехали в Испанию в поисках приключений и обманулись в своих надеждах: разочаровавшись, они дезертировали, в наказание были отправлены в тюрьму или в трудовые отряды, а теперь, когда создалось чрезвычайное положение, отосланы обратно на фронт.