Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте
Шрифт:

Вскоре ушел и он – навсегда. Люся всегда считала, что ее четвертую любовь, Костю, провидение в этот страшный год послало ей как спасательный круг утопающей.

Четвертой любовью стал Константин Купервейс, из-за молодости все его звали просто Костей. Замечательный музыкант и человек редкостно мягкого, покладистого нрава, он звездную супругу, судя по всему, боготворил и без возражений выполнял все ее капризы. Она его звала «папа». Наверное, пыталась как-то компенсировать главную утрату своей жизни: недавно ушел ее отец Марк Гаврилович Гурченко, самый главный ее наставник и, как ей казалось, единственный человек, кто в нее верил беззаветно и непоколебимо. И эта его вера давала ей силы. Папа. Опора. Надежда.

«Папа» Костя был на пятнадцать лет моложе ее – в момент

их знакомства ему было всего двадцать три, он носил модную бородку свободного художника и чувствовал себя еще пацаном.

Любовь любовью, но, наверное, это страшновато – в двадцать три года войти в жизнь знаменитой дивы, красивой зрелой женщины, властной и со сложившимся характером, уже познавшей вкус славы и цену красивой жизни. С ее максимализмом, бескомпромиссной требовательностью к себе и окружающим. С ореолом легенд, слухов и пересудов. Это был экзамен: актриса впитала в себя уже столько знаний о мире и искусстве, и надо было ей соответствовать. Чтобы оказаться достойным собеседником, партнером по жизни и соратником в борьбе с ударами судьбы.

Фактически Костя пожертвовал своей молодостью, вольной жизнью, естественной и необходимой в этом возрасте, в этот краткий миг упоительного ощущения распахнутых горизонтов: «Я – все могу!»

Любовь непредсказуема и часто необъяснима, но предполагаю, что свой выбор актриса в ту пору делала, надеясь, пусть и неосознанно, найти человека, во всем контрастного ее прежним, очень ярким и амбициозным мужьям. Молодого, еще не оперившегося, известного только узкому кругу друзей: рядом с ним она вернет себе ощущение звезды хотя бы в семейном кругу. Здесь не было, я уверен, сознательного расчета, но работала интуиция, а она у Люси была безошибочной.

Ей нужен был, по ее признанию, верный человек, который хорошо понимает ее профессию и готов терпеть все ее «аномалии». И Костя о ней заботился самоотверженно и преданно. Делал все, что она требовала. Был не только ее аккомпаниатором в концертах, но и внимательным слушателем ее сбивчивых рассказов о случившемся за день, и переписчиком ее рукописей, и личным секретарем, и менеджером, и домработником – готовил ей завтрак и приносил в гостиную, и она с ним не очень церемонилась, покрикивала: ну где же масло, что ты там тянешь?! Он сумел создать звезде все условия для работы. Работы в это время стало очень много: полоса невезения кончилась, теперь уже сама Гурченко была нарасхват, и всё накопившееся за годы простоя радостно отдавала искусству и зрителям. Для дома не оставляла ничего. Принимала самоотреченность своего молодого супруга как должное, даже раздражалась по мелочам. Когда я приходил к ним в уже более просторную квартиру в Безбожном переулке и он хлопотливо угощал нас какой-то вкуснятиной, то и дело бегая на кухню и не имея возможности присесть к нам за столик в уютной лоджии, мне хотелось ему помочь: восхищаясь и этой гармоничной, казалось, парой, и Костиным неизменным добродушием, я все-таки ему почти сочувствовал.

Талантливый музыкант, Костя никогда не заявлял о своих амбициях и, возможно, принес в жертву своей знаменитой жене и собственную карьеру – в этом доме не могло быть двух звезд. Теперь уже она целыми днями пропадала на съемках, а он сидел и ждал, когда она позвонит.

Долго это продолжаться не могло. Но продолжалось восемнадцать лет. Потом он ушел. И она снова восприняла это как предательство: «У меня слово „брак“ сразу ассоциируется с браком пленки. Брак пленки – это значит переснимать. Все заново. Опять плакать, рыдать, умирать. Еще и еще раз. Ужас. Брак – изделие неполноценное».

С дочкой Машей отношения у нее так и не сложились: они были слишком далеки друг от друга: «В ней ничего от меня нет!» – говорила Люся тихо. Кажется, она мечтала, чтобы дочка шла по ее стопам, чтобы они вместе блистали на сцене – вне искусства она вообще не представляла себе полноценной жизни. Но дочка стала медсестрой. Она видела все закидоны материнской жизни, была свидетельницей всех ее свадеб и разводов, ее это, наверное, серьезно ранило, она боялась попасть под горячую руку и не хотела публичности. И даже не сообщила матери о нелепой

смерти внука, погибшего от передозировки наркотиков.

Практически вся личная жизнь – издержки производства. Печальные, но необходимые потери. И я не знаю, ужасаться ли такой судьбе или ею восхищаться. Но точно знаю, что и без этих кровавых потерь не было бы феномена Людмилы Гурченко. Ее выбор был страшным, жестоким по отношению к себе и близким, но единственно возможным.

Люся опять была одна. Уже переехав в новую шикарную квартиру близ Патриарших, она должна была ее содержать, выгуливать собаку, заправлять машину.

– Но я же этого не могу, не умею. Вы представляете, как я буду менять колесо в гараже? Я не могу быть одна! – жаловалась она, когда мы подолгу беседовали по телефону. Свое одиночество она теперь воспринимала прежде всего как отсутствие необходимых условий для работы. И по-видимому, уже плохо верила, что любовь и верность, о которых она когда-то романтически мечтала, вообще возможны в реальности: всё, всё – выдумки!

Возможно, она всю жизнь инстинктивно искала человека, который был бы похож на ее папу. Такого же сильного, надежного, и простого и сложного сразу, и чтобы так же беззаветно, некритично, безрассудно ее любил. Человека, к которому можно прислониться, на которого можно опереться и который будет терпеливо ждать, когда она найдет для него минутку, – и можно не опасаться, что однажды он отойдет в сторону.

Сергей Сенин оказался ближе всех к ее идеалу. Немногословный, выдержанный, не расположенный к публичности, подчеркнуто тактичный, нацеленный на дело и умеющий его делать. Он продюсер. Двадцать лет, которые они провели вместе, – это не только годы взаимопонимания и тепла. Это фильмы, спектакли, концерты, это долгожданная возможность досказать в искусстве хотя бы частицу того, что хотелось выразить.

– Он – единственный мужчина, которому я подчиняюсь. Он – плечо, на которое я могу опереться. Он – защита.

Песни

Счастье я училась измерять пережитыми несчастьями. И моментально запоминала строчки ролей, которые помогали, давали заряд. «Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств».

Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»

Еще одним спасательным кругом были песни. Они для нее были подобием допинга: заслышав ритм, она в него немедленно включалась, словно невидимая рука повернет рубильник, – и перед нами совсем другой человек. И если Люся тосковала о ролях, то прежде всего о музыкальных. Петь любила с детства, это ее конек! Пела на уроках в школе, за что ее регулярно просили выйти из класса вон. На пионерских сборах. В госпиталях раненым…

– Мне нравилось уставать от выступления: я чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка. Только так можно жить. Только так!..

Наставление отца «Все – людям» обладало над нею властью закона. Оно вело Люсю всю жизнь, предопределив все ее счастья и несчастья.

Это были «песни с жестикуляцией», и надо было «входить в образ» – она сама это придумала: казалось, никто так не пел. Много позже услышала Вертинского, Жака Бреля, Эдит Пиаф и открыла для себя целый мир песни-исповеди, песни-новеллы, песни-театра. Это был и ее мир, его можно расслышать даже в ее драматических ролях.

– Сначала я пела что угодно – что слышала, что понравилось. Потом пришла к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя радует. Если ты поешь об этом искренне – публика, какая бы ни была, поймет… И я бросалась в концерт, как в костер.

В своих концертах она пела, конечно, и фирменные «Пять минут», но лишь для разгона, как воспоминание о былой беззаботности. Это теперь уже не главное. Главное – спеть о том, что «болит».

В своей книге она пишет о Бреле: «В театре царила его личность! Становилось страшно… Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину!» Циники поморщатся: совковый пафос. Циники глупы и несчастны: жизнь обделила толстокожих способностью чувствовать.

Поделиться с друзьями: