Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте
Шрифт:
Опыт самопознания
Да если бы вы знали, люди, дорогие, что я еще ничего, ничегошеньки не свершила, ни на чуть-чуть! Во мне столько неизведанных сил, что я иногда сама себя боюсь.
Итак, Людмила Гурченко давно доказала, какая она актриса. И какая певица. И какая танцовщица. И даже заметно преуспела на поприще композитора.
Но перечень ее талантов на том не закончился.
Зрители ее концертов, восхищаясь блеском и изобретательностью феерического гардероба дивы, полагали, что звезда все это везет из стран далеких, заморских и удивительных. Между тем она эти платья изобретала сама. И очень часто сама шила.
Старое кино с обильно оперенными кинозвездами приучило ее с особым вниманием относиться к костюму: «Костюм – это уже образ. Это – характер».
Ее слабость – шикарные концертные платья. Платья дивы. Оборки, рюшки, перья, глубокие
Это все входило в образ актрисы необходимой, незаменимой частью. Без него не было бы Гурченко, ее актерской и человеческой уникальности. Мы стремимся к идеалу, на самом деле от него постоянно отдаляясь – инстинктивно чувствуем, что нет ничего скучнее совершенства.
Костюмы, придуманные ею для фильмов и концертов, потом составили целую выставку – и тогда широкая публика, пожалуй, впервые узнала об еще одной, практически неизвестной стороне ее дарования.
К концу жизни Гурченко увлеклась декадансом начала ХХ века – с его изломом, с пламенем губ на бледном лице, с его предсмертной красотой. Последние годы ее гардеробом занялся модельер Валентин Юдашкин, она к нему относилась с благоговением, а я, наблюдая ее последние выходы на телеэкраны, не мог отделаться от ощущения, что он, на словах боготворя свою клиентку, слегка издевался над нею – на словах резвяся и играя доводил имидж уже немолодой актрисы до почти карикатурных крайностей. Имидж вызывал злые насмешки в Интернете, но она, по-видимому, безраздельно доверяла маэстро: ее вкус, сформированный трофейными фильмами, харьковским детством, скудным советским прошлым и смутными представлениями о красивой жизни, был достаточно эклектичен и, безусловно, далек от совершенства. Особенно драматично это проявилось в годы, когда она, снова лишенная настоящей работы, в поисках самореализации концертировала с Борисом Моисеевым – их наигранно любовные дуэты, вся эта вымученная механика притяжений-отталкиваний выглядела скорее анекдотично. И конечно, это закончилось очередным скандалом.
– У Гурченко был юбилей, – рассказывает Сергей Сенин. – Съемки для телевидения, интервью с утра до ночи… И вдруг за два дня до юбилея звонят из программы Малахова: «Мы не можем вообразить, чтобы такое событие – да без нас!» Уговорили. Ломаем планы, приезжаем к назначенному времени. Ждем час, два… А Малахов, нам объясняют, еще занят: снимает какую-то другую программу. Понимаете: актриса с трудом находит для него время в своем расписании – а он считает, что его могут и подождать! И уйти невозможно: вся съемочная группа на стреме, умоляет не срывать съемки. Дождались, сняли. И вот программа в эфире, мы ее не смотрели, но наутро в Интернете разгорается немыслимый шум: что эта Гурченко себе позволяет!!! А позволила она вот что. Уже запись была закончена, камеры выключены, и Малахов как бы уже за кадром спросил о ее конфликте с Моисеевым – как известно, Гурченко одно время выступала с ним в одной программе, потом концерты прекратились. И Гурченко ответила, что Моисеев, с ее точки зрения, вел себя непорядочно. И употребила… скажем так: непарламентское выражение (крепкие словечки в актерской среде в ходу). И тут же напоролась на новую подлость: телекамеры, как выяснилось, никто выключать и не собирался – Малахов тайком записал разговор, не предназначенный для широкой публики.
Я видел эти кадры. Смысл того, что говорила Гурченко, действительно никого на телевидении не интересовал. Единственное, ради чего все было затеяно, – спровоцировать актрису на эмоциональный срыв. Сюда – все внимание, здесь – все акценты. Называется – рейтинговая программа.
– Ну зачем вы ходите на передачи Малахова? – спрашиваю Люсю. – Там провокация – обычное дело, и все уже давно поняли им цену.
– Он когда-то брал у меня едва ли не первое свое интервью, и у нас сохранились добрые отношения. А теперь я ему сказала: так от тебя многие отвернутся!
После смерти Гурченко в траурные программы телевидения щедро включались сенсационные кадры с кинодивой, которая не стесняется в выражениях, – ведущие понимающе качали головами: такова правда жизни, господа-товарищи!..
Разумеется, в какой-то мере актриса сама спровоцировала эти инциденты, их, если хотите, запрограммировала. Скорее всего, неосознанно, от растерянности. Она уже столько раз была вынуждена выгребать в водоворотах, пытаясь удержаться на плаву, что инстинкт выживания в любых обстоятельствах работал уже бессознательно. Мы говорили о почти болезненной, часто алогичной недоверчивости к людям, о постоянном ожидании подвоха. Это все неизбежно проявляется даже в самом сильном, волевом характере, если человека не раз предадут судьба и люди. Последние годы актрисы в этом смысле были самыми трудными: теперь ее предавал уже собственный возраст. В иной профессии он может быть даже союзником, но не в актерской: здесь молодость – молодая выразительность лица, молодая легкость в движениях, молодая энергетика – это рабочий инструмент. Приходящие с годами опыт
и мудрость дают актеру новые возможности и даже как бы открывают новые горизонты – но инструмент уже истаял, его нет. В этом один из самых трагических парадоксов профессии. Было время, на возраст не обращали внимания, считали условностью, с которой зрители легко мирились: почти семидесятилетняя, наполовину слепая Алисия Алонсо с триумфом танцевала Кармен и Джульетту, пятидесятилетний Царев играл юношу Чацкого, почти шестидесятилетняя Алла Тарасова – двадцатипятилетнюю Анну Каренину, Джон Гилгуд играл тридцатилетнего Гамлета до глубокой старости, и тоже был триумф. Гурченко хранила молодость невероятно долго. Но тема ее возраста стала добычей желтой прессы, а зрители теперь беспощаднее к своим кумирам. Пришла пора смириться и с этой утратой – уже окончательно.Она не могла без работы – а работы становилось все меньше.
– Ну кого я могу играть в теперешнем кино – маму киллера? – спросила она, когда кто-то из друзей посоветовал ей чаще сниматься, хотя прекрасно знал, что сниматься – негде. И в какой-то мере подал ей идею снять фильм своими собственными силами – так появились «Пестрые сумерки».
Но пока вызревала эта идея, почти безумная во времена непреходящих кризисов, надо было что-то делать. Наверное, от безысходности она пошла на этот нелепый творческий союз с шоу Бориса Моисеева. Общей у них была только любовь к перьям – обильно оперенным кабаретным нарядам, кабаретным ритмам и джазовой чувственности. У Гурченко эта чувственность была врожденной и органичной, у ее нового партнера по сцене – наигранной, изломанной, вычурной. Все вместе являло собой неудобоваримое зрелище, Гурченко не могла этого не чувствовать, конфликт не мог не возникнуть. Это был компромисс, каких она прежде себе не позволяла.
И расплата не заставила себя ждать: соломинка, за которую она ухватилась, чтобы остаться на плаву, оказалась гнилой корягой. Могу ошибаться: это мое оценочное суждение.
Великая итальянка Элеонора Дузе называла свой способ существования в искусстве – самоуничтожением. Наша героиня исповедовала ту же веру.
…Ну а о том, какая Гурченко писательница, мы узнали на самом пике ее актерской славы.
Когда-то я заподозрил, что ее книги возникли от назревшей необходимости выразить себя и объяснить – уже не опосредованно, через фильмы и роли, а напрямую – в монологе. Так оно и случилось, но значительно позже, когда уже вышли два издания ее воспоминаний «Мое взрослое детство», и она написала еще две книги – «Аплодисменты, аплодисменты» и «Люся, стоп!». Вот тогда пошли исповеди. И по тому, как от книжки к книжке разгорался накал ее откровенности, ее признаний, ее беспощадной иронии по отношению к себе, можно судить о том, как с годами менялся ее характер – ожесточался, освобождался от последних романтических иллюзий: «Люся, стоп!» иногда напоминает признания человека, который загнан в тупик и мечется в поисках выхода. Эта книга уже лишена той повествовательной стройности и серьезного литературного мастерства, которые так изумляли в «Моем взрослом детстве».
А началось все, как часто бывает, почти с анекдота. Лучше, чем рассказывала об этом сама Люся, не скажешь.
– Вообще-то писать книжки я стала неожиданно для самой себя. Раньше никогда ничего не писала. Даже письма, и те как следует не писала. В школе сочинения переписывала из учебника. Начну своими словами: «Мне кажется, что…» – и дальше из учебника. Потому что лучше, чем в учебнике, не скажешь! И ни одной ошибки, и всегда была четверка с минусом. Почему с минусом – учителя объясняли на полях: «Сильно сказывается влияние учебника!» И рядом размашисто: «4 —». У нас вообще не было своего мнения – я ведь, не забывайте, училась в женской школе!
Вот так и жила, самостоятельно не написав ни строчки. И вот на съемках «Сибириады» вижу: люди старательно изображают что-то «про народ». Вижу: что-то они там не то. Взяла и рассказала немножко про своего папу. Со всеми идиоматическими выражениями, как полагается – свои же люди! Это был такой успех! И Андрон (режиссер Андрей Кончаловский. – В. К.) вдруг говорит: «А ты напиши книжку!»
Ну как я напишу, думаю. У нас же ни о чем писать нельзя! Об оккупации – нельзя. Об оккупации тогда, по-моему, вообще не было ни одной книги. В пятидесятые годы мама всегда тряслась, заполняя в анкетах графу: была ли в оккупации?
Но Андрон говорит: ты все-таки напиши, а я об этом в Югославии сниму картину!
И уехал в Америку снимать новый фильм.
Я написала. Ручкой по бумаге. Прошу Никиту Михалкова: «Хоть ты прочти!» Он отмахивается: «Ручкой?! Нет, писанину читать не буду. Давай на машинке!» Мы взяли у знакомых машинку без двух букв, а я потом вставляла ручкой «о» и «а». Дала Никите, тот прочел и говорит: «Знаешь, сегодня папа придет, ты ему прочти про деревню». То есть Сергею Владимировичу Михалкову! Я прочла. Сергей Владимирович говорит: «Н-никита, з-заверни мне это» – и отнес в журнал «Наш современник». А там сразу взяли. Так что я очень благодарна семье Михалковых – благодаря им стала писать. Ну а в редакции журнала так и не смогли ничего поправить, кроме запятых, потому что там этот язык вообще никому не был знаком. Они меня вызывали, чтобы я им объясняла, но ничего не поправили. Мне было даже странно: неужели, думаю, я такая умная?..