Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте
Шрифт:
И вот книжка вышла в журнале тиражом в 300 тысяч экземпляров. Успех был очень значительный: я получала по сто – сто пятьдесят писем в день. Почти как после «Карнавальной ночи». Люди в ответ делились своим сокровенным, почти каждое письмо – готовый сценарий. Писали: «Я не могу этого рассказать сыну, дочери, брату, но хочу свою судьбу рассказать Вам…» Пошли и предложения снять по этой книге фильм. А я думала: «Ну а кто папу сыграет? Ведь некому же!» Для меня это было табу, даже речи не могло об этом идти…
…Книга Гурченко была, в сущности, о том, откуда что пошло в ее жизни и ролях. Написанное плохо укладывается в рамки какого-то жанра. Много воспоминаний – но это не мемуары. Разговор идет о фильмах – но это
Это не повесть, хотя образ отца, Марка Гавриловича Гурченко, – именно образ, созданный художественными средствами. И не дневник, хотя редкий человек отважится так доверительно открыть посторонним душу.
Никто не верил, что Гурченко это писала сама, но это так. Мне представляется, что она вообще сначала «сыграла» свою книгу эпизод за эпизодом, воспоминание за воспоминанием, фразу за фразой. Все проиграла подряд – так ей привычней. А потом, с поразительной точностью в деталях, со снайперским чувством языка, вдруг ставшего гибким и послушным, перенесла все на бумагу.
Поэтому книга сродни актерской импровизации – так она свободна от любых литературных канонов, так легко и раскованно течет повествование, так ясно ощущается в нем сиюминутное настроение автора, состояние его растревоженной воспоминаниями души. Импровизация – не прихоть. Актрисе нужно заново пережить, проиграть и осмыслить свою судьбу в сопряжении с судьбой народа, страны и времени:
– Это ведь была совершенно новая для меня сфера: надо реконструировать часть жизни. Не просто написать, а заново прожить эту жизнь. Вернувшись в себя, в ту, что была когда-то: шестилетнюю, восьмилетнюю, десятилетнюю… Надо сохранить персонификацию речи каждого персонажа. Тети Сони: «Леля, вы, наверное, там в Москве кому-то дали двадцать пять тысяч, чтобы Люся попала в кино? Если такие, как Люся, будут сниматься в кино, скажите, Леля, так что хорошего теперь в кино можно увидеть! Прямо самашедший дом!» И главное – надо сохранить папину речь: «Бувало иду по Сумскою – из усех окон выглядают: „Здрасьте, Марк Гаврилович!“ А Лелю – ее не любят. Работник она хороший, я ж не против. Но человек – Яга, ну чистая НКВД!» Все это надо было сохранить. Я заново увидела то, что когда-то пережила. Это мне дорого далось…
«Мое взрослое детство» разлетелось вмиг и надолго перекрыло дороги всем желавшим написать о Людмиле Гурченко. Трудно поверить, но об одной из самых популярных у нас актрис за все годы издана одна-единственная книжка – очень давно, очень тощая, слепой шрифт на плохой бумаге. Состязаться с Люсей в мастерстве самоанализа было невозможно – заведомо проиграешь.
Так что это большая удача для всех нас, что ее книги написаны и напечатаны. В истории искусства останутся уникальные документы, равных которым не смогла бы предложить самая проницательная профессиональная критика. Таинственная «творческая лаборатория», которую принято считать вещью непознаваемой, оказывается просто жизнью. Любые догадки и предположения проницательных критиков вытесняются знанием – ведь есть сведения, полученные из первых рук. Есть книги.
И опять-таки Гурченко не была бы собою, если бы не попыталась все это выразить через музыку. В галерею «женщин, которые ждут», вошла лирическая героиня ее телевизионного обозрения «Любимые песни».
На первый взгляд это было песенное шоу, проникнутое ностальгией по мелодиям 50–60-х годов. На экране возникал старый городской сад, совсем настоящий, с решеткой,
увитой плющом, с рукописной афишей только что вышедшего фильма «Девушка без адреса», с объявлением о бальных танцах, с каруселью и цветными лошадками, с раковинкой для концертов, с цветными фонариками и даже тележкой, с каких продавали советскую предшественницу пепси-колы – щипавшую горло газировку с сиропом. В этом антураже Гурченко пела дорогое, но полузабытое: «Московские окна», «Тишина за Рогожской заставою», «В городском саду играет духовой оркестр…», «Одинокая гармонь», «Сядь со мною рядом, рассказать мне надо…», «Мне бесконечно жаль», «Дай мне руку, моя недотрога…», «На карнавале под сенью ночи вы мне шептали: люблю вас очень…». Как и в «Песнях войны», Люся эти песни отбирала без излишнего пуризма – сердцем и памятью. Ее заботил не художественный уровень – хотелось вернуть время.Объясняла свои намерения: хочу спеть то, чего в свое время спеть не успела.
С удовольствием обдумывала костюмы, точно такие, какие носили тогда. Плечики по моде 50-х, прически. Даже пластика. Наблюдая за нею на съемках, я сделал поразительное открытие: ведь тогда не только одевались, но и ходили иначе. Женщины спину иначе держали – чуть больше излом, кокетства чуть больше. Мы живем и не замечаем, что ушло. Актриса помнит. Чтобы возродить время, ей достаточно чуть изменить походку.
Гурченко входила в телевизионный павильон, как в пятидесятые, в свою юность. Была другой, совсем другой. Нежной, воздушной, невероятно молодой. Она боялась в себе это расплескать и в перерыве между съемками все равно говорила тихо и нежно, и было это так поразительно, что хотелось спросить: как вы себя чувствуете? Такую хрупкость она несла в себе.
Ретро-стиль поддерживали и режиссер с оператором. Снимали лунный профиль на контражуре – как в романтическом кино тех лет. Евгений Гинзбург в этой работе доверился актрисе полностью, да и нельзя было иначе: она тут автор, это ее фильм.
Но «воскресить время» – еще не вся задача. Гурченко хотела в песнях сыграть судьбу. Путь от надежды к разочарованиям, первым ударам, новым надеждам, к отчаянию, к ожесточению, к мудрости. Мы встречали лирическую героиню фильма беззаботно порхающей вдоль садовых скамеек «в этом белом платьице…». Потом каскад песен сменялся длинными музыкальными интерлюдиями-размышлениями. Героиня взрослела. Старела. Сурово разглядывала себя в зеркальце. Потом сбрасывала с себя эту липкую хандру, как наваждение: «Когда проходит молодость, еще сильнее любится!»
Фильм был не только о любви, но и о том, как тянутся люди друг к другу, как они друг другу нужны и как это, в сущности, трагично – быть в одиночестве…
Видеофильму не хватило строгости – критического режиссерского глаза, который чуть обуздал бы эту стихию. Гурченко это понимала:
– Чем больше работаю в кино, тем яснее понимаю, как мне нужен режиссер – такой, чтобы точно знал, чего он хочет добиться, и твердо шел к намеченной цели…
Еще один «Расёмон»
Сейчас труднее, чем в молодости. Тогда казалось: все сыграю, все могу, все – с налету! А теперь трудно вхожу в роль, будто впервые в жизни. И знаете… такое странное чувство неловкости: вот ведь режиссер пригласил, он уверен, что я не подведу. А я боюсь посмотреть ему в глаза, чувствую какую-то беспомощность и пустоту.
С таким чувством она ехала к Владимиру Меньшову на съемки комедии «Любовь и голуби». Как всегда в кино, снимали сразу с середины: как ее строгая героиня на юге пыталась охмурить непонятливого Василия. И актрисе с места в карьер нужно было впрыгнуть в этот жаркий флирт, в эту безбрежную интимность – с героем актера, с которым даже не была знакома.