Лжедмитрий Второй, настоящий
Шрифт:
Ясно стало, что в Москву под видом этого царевича идет кто-то другой. И что этот кто-то другой в Москве обязательно будет разоблачен. И тогда гроза и гнев со всех сторон, в том числе и со стороны реального Дмитрия – «Андрея», рухнут на Казимирову голову.
Он сидел и снова и снова перечитывал письмо:
«Ясновельможный пан Казимир!
Как на исповеди священнику, положа больное сердце мое на святую Библию, хочу рассказать вам истинность жизни моей.
Я рожден был в семье царя Великой Московии Ивана Васильевича Четвертого,
С малых лет я жил и воспитывался в городе Угличе под присмотром опальной матери моей царицы Марии и трех (не уверен) братьев ее.
В мои восемь или девять лет ко мне был приставлен учитель-доктор влах Симеон. Он стал готовить в подмену мне другого мальчика. И однажды, когда я увидел этого своего двойника в моей царской одежде, я в гневе ударил его кинжалом, подаренным мне старшим братом.
Мальчик скончался, а все окружающие меня люди решили, что это был убит я. В гневе они перебили годуновских людей в Угличе.
Меня же мой учитель увез в город Ярославль и сдал моему дяде Афанасию Нагому, который по неизвестной мне причине под другим именем отправил меня в Польшу. Под страхом смерти он велел мне никому не открываться, что я и делал долгое время. Он заставил меня дать царское слово о молчании.
В настоящее время Афанасия Нагого уже нет в живых, и я вправе нарушить клятву. Потому что под моим именем какая-то никому не известная личность хочет захватить по праву отцов и дедов принадлежащий мне Московский престол.
Ясновельможный пан Казимир, я многому обязан Вам, в том числе и моей жизнью. Но, пожалуйста, не говорите потом, что Вы не знали моей тайны. С этого дня она Вам хорошо известна и мы оба несем за нее ответ.
Истинный царевич Дмитрий,
сын московского царя Иоанна Васильевича,
прозванного Иваном Грозным».
В пятый раз перечитав письмо, пан Казимир решил:
– Надо ехать в Краков к королю.
Уже долгое время дела царевича шли никак. Он сидел в Путивле как под арестом. Путивляне понимали: если он уйдет в Польшу, всему городу настанет конец. Все мужчины будут болтаться на столбах, а женщины и дети будут изуродованы, проданы или отданы татарам.
Кровь зальет город.
Это понимали и кромчане, и жители Рыльска. Они сопротивлялись как могли.
Веселый, злой и жестокий казак-разбойник Корела в Кромах все делал обстоятельно и твердо. Он велел перебить и засолить всех бывших в городе казацких лошадей и теперь мог сражаться с расслабленными и полупрофессиональными войсками Годунова сколь угодно долго.
Так что дела Годунова тоже шли никак. Огромная, бестолковая армия завяла и разлагалась. Ее надо было кормить, посылать на штурм против жестких и умелых казаков, а она привыкла грабить и убивать беззащитных.
Время тяжело и болезненно утекало между пальцами и царя, и претендента.
В холодном походном шатре, приспособленном только для разработки военных действий и уж никак не для житья, за легким деревянным столом сидели
друг против друга трое воевод – Петр Басманов и предводители правого и левого крыла Иван и Василий Голицыны.Басманов решил открыть князьям давно мучавшую его тайну. К этому подстегивала его еще и обида: он, лучший стратиг Борисова войска, был назначен в стан армии вторым воеводой большого полка под князя Катырева-Ростовского. Потому что по разрядным книгам Ростовскому быть под Басмановым было невместно.
Басманов долго вздыхал, оглядывал шатер, ворочался на скамье.
– Да не тяни ты, Петр Федорович, – сказал старший из братьев Василий. – Сам зазвал, сам и молчишь.
– Очень уж новость я вам скажу необычную, – отреагировал Басманов. – Хотя мне ее сам Семен Никитич сообщил.
– Что за новость? – спросил младший Иван. – У нас сейчас все необычное с царевичем связано.
– Так и есть. Семен Никитич Годунов лично мне в Кремле очень интересные бумаги показал.
– И что же это за бумаги? – спросил Василий Васильевич.
– Письма.
– Какие письма?
– Письма царицы Марфы к ее сыну.
– К Дмитрию, что ли? – удивился Иван.
– К Дмитрию.
– Так ведь он же убит.
– Стало быть, не совсем убит, – ответил Басманов. – Или плохо убит, если мать ему письма пишет.
Оба брата задумались.
– И что, много этих писем? – спросил Василий.
– Немного. Их у Афанасия Нагого после смерти забрали в его сельце под Грязовцом.
– Значит, младенец углицкий жив? – спросил старший князь.
– Стало быть, жив.
Братья стали задавать вопросы.
– А почему Семен Никитич так смело показал тебе эти письма?
– Это вы у него спрашивайте, у меня язык не повернулся.
– А почему Годуновы младенца не достали?
– Не достали, потому что не могли достать. А то бы достали, да еще как! Афанасий Нагой далеко не дурак был. Я его еще с девяностого года знал.
И все-таки Басманов решил объяснить:
– Показал он мне эти письма, потому что на Бориса был зол. Очень уж Борис Федорович меня приваживал. Даже Ксению в жены обещал. А Семен Никитич сам на нее виды имел.
Братья многозначительно переглянулись.
С этого разговора звезда царевича Дмитрия (первого) резко изменила скорость своего восхода на вершину небосвода русской государственности.
Весна в Москве торжествовала. Грачи и вороны над Кремлем изорались, кричали с утра до вечера, хоть лучников вызывай!
Снег только испарился, а трава уже была зеленой, будто никогда и не вымерзала.
У Годунова вдруг впервые за все это время появилась уверенность, что все разъяснится и развеется, как развеялся страшный голод, как развеялась послеголодная разбойничья жуть. Не сегодня-завтра польского плясуна привезут к нему в Москву в цепях.
Ох, как этого желалось! И не сам самозванец интересовал Годунова, а его московские корни. Если их вырвать, ни у одного человека больше во всей стране не поднимется рука на его власть и право.