Мадам Хаят
Шрифт:
Я любил этот мир, где самой большой храбростью была критика книги Флобера, постижение понятий, чувств и мыслей героев романа; я хотел жить в этом мире. Он был мне близок. Провести всю свою жизнь, обсуждая литературу, преподавая литературу, вращаясь среди людей, которые ее любят, — это была моя самая большая мечта, и я понимал это снова и снова после каждой лекции мадам Нермин. Литература была реальнее и увлекательнее жизни. Не безопаснее, может быть, даже более угрожающей, — я знал из биографий писателей, что порой творчество серьезно вредит жизни человека, но литература, безусловно, была честнее жизни. Как сказал преподаватель истории литературы Каан-бей, «литература является телескопом, направленным в бесконечность
С помощью книг я научился наблюдать за людьми, которых встречал, и прежде всего — за самим собой. Теперь я знал, что человеческая душа не является чем-то целым, а состоит из разных частей, постепенно срастающихся вместе. И конечно, «сочленения» между этими частями не бывают герметичны… Размышляя обо всем этом, я заметил, что стараюсь побыстрее отделаться от своих одногруппников, избегаю их, стараясь не дать им понять, что я сейчас бедный человек, что я пытаюсь скрыть правду, насколько это возможно, хотя осознаю всю абсурдность ситуации. Я боялся быть осмеянным, униженным, боялся, что меня пожалеют, и сознавал, что этот страх делает меня еще более жалким. Понимание того, что правда сделает меня сильнее и респектабельнее, не помогало мне его преодолеть. Это была одна из прорех в моей душе, и ее нелегко было залатать. Мне было стыдно быть бедным и стыдно скрывать свою бедность.
С другой стороны, слова мадам Нермин засели у меня в памяти. Я понял, что никогда раньше не думал о свободе. Внезапно передо мной встал вопрос: а я свободен? Как будто он не сформировался в моей голове, а появился перед глазами, словно огромный рекламный щит. Я резко замер. Что за ужасный вопрос: а я свободен? Ответ на него оказался еще более ужасающим: нет. Но был и более устрашающий вопрос: а буду ли я когда-нибудь свободен?
С каждым вопросом я все отчетливее осознавал, что сам являюсь лишь крошечной частицей собственной жизни, я не могу заполнить эту жизнь и не могу изменить ее. В череде событий я двигался против собственной воли. У меня не было власти управлять своей жизнью ни через смирение, ни через неповиновение. Я был ничем, мое существование ничего не меняло.
Как я мог не замечать эту истину до сих пор? Почему мне никогда не приходило в голову задать себе эти вопросы? Если бы я услышал слова мадам Нермин о свободе год назад, потрясло бы меня это так же или благополучие помешало бы мне увидеть эту истину? А другие люди задавали себе подобные вопросы или нужно упасть на дно и разбиться, чтобы эти вопросы встали перед тобой? Неужели человек начинает понимать, что такое свобода, только когда разбивается вдребезги? Что мне теперь делать? Что я должен сделать? Я не способен изменить свою жизнь — и как мне жить дальше с осознанием этого факта?
Что-то менялось внутри меня, какие-то чувства, которые я даже не смог осознать, ломались и уступали место новым. Я находил вопросы, ответы на которые приводили меня в ужас.
В тот вечер я пошел на телевидение. Мадам Хаят была там. Со своего места я мог видеть ее золотисто-рыжие волосы и нежную снисходительную улыбку. На ней было то же платье медового цвета. Под прожекторами казалось, что она окружена ореолом расплавленного золота. Вскоре после того, как погас свет, Сыла тоже подошла и села рядом, улыбаясь мне.
Певица в красно-зеленом пестром платье с широкой, расшитой пайетками V-образной линией от плеч до промежности была похожа на зажженный маяк, указывающий цель.
На секунду Сыла и я попали в кадр, и наши лица отразились на огромном экране. На меня нахлынуло внезапное чувство вины. Я не совершал преступления или ошибки, я ничем не провинился, но чувствовал себя виноватым.
Съемки шли без перерыва и быстро закончились. Когда зрители начали выходить, я не двинулся
с места. Сыла ждала меня. Наконец я поднялся со стула. Мы вместе вышли в коридор. Зрители обходили нас с обеих сторон, направляясь к лестнице, и обсуждали программу: кто попал в кадр, кто как танцевал, у кого было безобразное платье, кто нарочито кривлялся, чтобы привлечь внимание камеры.Сыла нетерпеливо заглядывала мне в лицо. В этот момент я услышал голос, позвавший меня по имени: «Фазыл». Я обернулся. Мадам Хаят быстро приближалась к нам в толпе. Сыла посмотрела на мадам Хаят, затем повернулась ко мне. Мадам Хаят подошла к нам. «В любом случае мне надо идти», — сказала Сыла. Я не проронил ни звука. На краткий миг мы все трое замерли. Я чувствовал запах пыльной сырости, поднимающейся с грязных ковров. Голоса окружающих нас людей звенели у меня в ушах. Мадам Хаят смотрела на меня, Сыла повернулась и ушла, ничего больше не сказав. Я смотрел ей вслед с чувством, сжавшим все мое нутро, похожим на боль или стыд, но не смог пошевелиться.
— Как дела? — спросила мадам Хаят.
— Спасибо, я в порядке. Как ваши дела?
— Если ты не торопишься, давай поужинаем.
— Я вас подожду, — сказал я.
— Я переоденусь и скоро буду.
Я сел на один из пластиковых стульев и стал ждать. Хаят не спрашивала меня о Сыле. Я был уверен, что она видела нас вдвоем на экране, но потом она всегда отрицала это. Притом что никогда не лгала мне. Иногда, если я задавал вопросы, ответы на которые огорчили бы меня, она своим тихим голосом и слегка потупленным взглядом предупреждала, что сейчас «скажет правду». Иногда я отступал, а иногда принимал боль, настаивая на ответах. Но об этой маленькой и неважной вещи мадам Хаят продолжала настойчиво лгать. Когда в тот день нас поймала камера, я сразу же посмотрел на мадам Хаят и увидел ее глаза, устремленные на экран. Каждый раз, когда я поднимал эту тему, втайне желая заставить ее признать это, она говорила: «С чего это ты взял? Ты выдумываешь», но неловкая, встревоженная, не виданная мною прежде улыбка появлялась на ее лице. Словно улыбкой она принимала то, что отвергла на словах.
Мы снова пошли в ресторан со статуэтками. Мадам Хаят распустила волосы.
— Вас не было на выходных, — сказал я.
— У меня была работа, — ответила она без дальнейших объяснений.
Я злился на мадам Хаят, но не мог найти причину этого гнева. Я искал эту причину, словно рылся в старом сундуке, где сам же ее и закопал.
— Ты немного рассеян, — заметила она.
Рассмеявшись, я ответил:
— Нисколечко.
Я рассказал ей о лавочнике, который подарил мне фото.
— Такие люди есть, — сказала она, — но их очень мало.
Улыбнувшись той самой своей равнодушной улыбкой, добавила:
— Дураков, знающих цену своему товару, гораздо больше.
— А ты знаешь, — спросила она, — что Земля дрожит на своей орбите, вращаясь вокруг Солнца, один раз каждые двадцать тысяч лет.
Я никогда не слышал о таком.
— Не знаешь, — сказала она.
— Когда Земля так дрожит, пустыня Сахара в Африке превращается в лес… И остается лесом двадцать тысяч лет… Потом, когда Земля снова дрожит, лес опять превращается в пустыню.
Я вгляделся в ее лицо, пытаясь понять, весело ли ей со мной.
— Честное слово, — сказала она. — Я видела это в документальном фильме. Ученые нашли следы древних лесов во время своих раскопок в Сахаре.
Она сделала глоток ракы.
— Мне кажется не очень разумным относиться к чему-либо серьезно, живя на трясущемся валуне.
— Как же нам жить, не воспринимая все всерьез?
— А как ты живешь, воспринимая все всерьез?
Мадам Хаят коснулась пальцем моей руки.
— О некоторых вещах всегда следует помнить… Во-первых, мы живем на зыбком и неустойчивом куске камня… Во-вторых, мы очень недолговечные существа… В-третьих…