Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

ГЛАВА 3. Берлин, либерализм и академическая среда

Привлекательность метрополий объясняется еще и тем, что в них каждый индивид находит то моральное окружение, которое возбуждает его интерес и тем самым способствует свободному и полному раскрытию его подлинной натуры. Роберт Эзра Парк

В апреле 1914 года Вебер пишет матери письмо, где поздравляет ее с семидесятилетием и вспоминает о «пересадке на берлинскую почву», которая повлекла за собой «все то множество проблем и сложностей, проявившихся позднее», «а именно после того, как все друзья первых лет — Фриц Эггерс, Юлиан Шмидт, Фридрих Капп — один за другим ушли из этого мира, а Хобрехты постарели». Здесь Вебер перечисляет друзей семьи из среды, близкой к Национал–либеральной партии Германии: это адвокат Фридрих Капп, который в качестве политического журналиста освещал события революции 1848 года, затем эмигрировал в США, в 1870 году вернулся по амнистии в Германию и стал сначала членом городского совета в Берлине, а потом и депутатом рейхстага[55]; искусствовед Фридрих Эггерс, друг Теодора Фонтане, который в министерстве культуры Пруссии отвечал за изобразительные искусства; историк литературы Юлиан Шмидт, который совместно с Густавом Фрейтагом пропагандировал литературный реализм.

«Ибо это канувшее в Лету, забытое поколение буржуа, чью историю никто никогда не напишет, было достойно того, чтобы с

ним познакомиться, не говоря уже о том, что оно приносило в дом настроение, позволявшее противостоять отчуждающему воздействию большого города — которое тем не менее имело большое влияние и на отношение детей или, во всяком случае, сыновей к родителям в том случае, если дети были нервными, легко поддающимися влиянию и склонными к замкнутости юношами, что верно в отношении почти каждого из нас»[56].

Отчуждающее воздействие большого города — а ведь Вебер живет на его окраине, почти что за городом, в особняке посреди большого сада. Дом расположен в западном районе Берлина, «этом маленьком элегантном городке», как называет его Альфред Керр, «где живут все те, кто что–то умеет, что–то из себя представляет и имеет кое–что за душой, но при этом воображает о себе в три раза больше того, что умеет, что из себя представляет и что имеет за душой на самом деле»[57]. Впрочем, это относилось уже к тому времени, когда Макс Вебер, совершенно несклонный к преувеличенно высокому мнению о самом себе, покинул родительский дом. В годы его юности Шарлоттенбург растет быстрее всех прочих районов Берлина. Когда Веберу исполняется семь, население Шарлоттенбурга составляет двадцать тысяч человек, но урбанизация района происходит буквально у него на глазах: когда ему двадцать один, здесь проживает уже сорок две тысячи, а в 1893 году, когда он покидает родительский дом, в Шарлоттенбурге живет более ста двадцати тысяч человек; в 1914 году это уже одиннадцатый по величине город Германской империи.

Этот стремительный рост объясняется не столько повышенной рождаемостью, сколько притоком населения из сельских регионов, в первую очередь из Бранденбурга, Западной и Восточной Пруссии и Силезии. Доля коренных горожан за период, на который пришлась юность Вебера, сократилась настолько, что не составляла даже половины от всего населения. На глазах у Вебера провинциальный пригород становится частью метрополии, население беднеет, а внешний облик города постоянно меняется. В это же самое время в Шарлоттенбурге живет и Генрих Цилле; все эти процессы он запечатлевает на своих фотографиях. Как раз в этот период в Берлине, словно грибы после дождя, вырастают многоквартирные доходные дома — «казармы». В 1911 году Вернер Хегеман пишет о квартирах, появившихся незадолго до рождения Вебера, когда в Берлине проводилась первая перепись населения. Здесь, по свидетельству Хегеманна, «в каждой отапливаемой комнате размещалось от 4 до 13 человек». Период городского развития Хегеман описывает как борьбу между попыткой «уравновесить возможности и потребности эпохи и тупой инертностью масс, проявляющейся в преследовании корыстных интересов в политике, в бюрократизме и тривиальном стремлении частных лиц к сиюминутной наживе, но также в непритязательности хлынувших в город малообразованных масс, имевшей роковые последствия для городской гигиены и культуры, и непритязательности так называемых образованных классов в вопросах культуры, что заслуживает еще более сурового приговора»[58]. За домовладельцами закреплена половина мест в городском совете, хотя их доля в населении Берлина едва превышает один процент.

Тот факт, что Вебер видит в поколении ученых–либералов, вхожих в дом его родителей, противовес отчуждающей атмосфере большого города, говорит о многом и прежде всего о том, насколько сильно он в свои юношеские годы был привязан к родительскому дому. Каких–либо сведений о школьных друзьях не сохранилось, да и вообще на протяжении всей его жизни у Вебера был один–единственный близкий друг. Если понимать под юностью не только определенный возраст, но и важный период социализации, то у Вебера она прошла довольно своеобразно. С одной стороны, из–за частого отсутствия отца он на собственном опыте переживает типичное для буржуазного воспитания разделение дома и профессии, в результате которого молодые люди помимо школы и семьи не имеют перед глазами никаких других социально значимых примеров. С другой стороны, в доме Веберов часто собираются многолюдные компании, где фигура отца воплощена в участниках событий 1848 и 1871 годов, т. е. года неудавшейся буржуазной революции и года основания немецкого национального государства. В то же время Веберу сложно оценить, насколько успешным было это поколение в реализации своей буржуазности, составлявшей основу его самоидентификации. Если взять, к примеру, Вебера–старшего, то он, благодаря своей профессиональной деятельности, вовлечен в процесс городского развития, но пока еще совершенно неясно, окажется ли буржуазия, с которой он себя отождествляет, в выигрыше от стремительной урбанизации. Во всяком случае, пока она этого выигрыша не ощущает, несмотря на доходы от капитала, избирательное право и возможность делать карьеру в системе государственного управления и высшего образования. Это обстоятельство нуждается в объяснении, ведь на самом деле в то время Берлин, по возмущенному замечанию Бисмарка, был окружен либеральным «кольцом прогресса». Однако образованная буржуазия вовсе не отождествляла себя с метрополией. Любек считается оазисом духовной жизни, издалека даже Веймар, Афины или Базель кажутся центрами просвещения, а подлинное восхищение вызывают Гёттинген, Йена, Гейдельберг и Тюбинген. Если бы Берлин состоял из одних музеев вокруг Люстгартена, Королевской библиотеки, Академии и Университета им. Фридриха Вильгельма, а также зеленых пригородов вокруг, с этим можно было бы смириться — но не с немецким Чикаго, в который постепенно превращался этот город. Вот что пишет в 1884 году Теодор Фонтане об атмосфере немецкой столицы: «Для меня ясно одно: в большом городе человек становится быстрым, ловким, находчивым, но в то же время поверхностным, а всех тех, кто не живет в уединении, большой город к тому же лишает всякой возможности создавать что–либо сверх необходимого. […] У большого города нет времени на раздумья, но, что еще хуже, у него нет времени и на счастье. Единственное, что он порождает ежесекундно, это „погоня за счастьем“, которая есть не что иное, как несчастье»[59].

Невольно возникает ощущение, что не только мать Вебера с ее евангелистским воспитанием и угрызениями совести в связи с социальным вопросом, но и интеллектуальные круги, в которых вращался его отец, где–то глубоко в душе подозревали, что «модернизация» и им самим несет не только хорошее, но и плохое. Так или иначе, юность Макса Вебера пришлась на то время, когда буржуазия, несмотря на ведущую роль в городской и интеллектуальной жизни, была терзаема сомнениями. В собственных достижениях сомневаться не приходилось: сосредоточенный в столице империи цвет науки (а это, главным образом, представители буржуазии) пользуется авторитетом во всем мире, Берлин уже успел стать одним из центров мировой экономики, а в сфере развития инфраструктуры городское управление, невзирая на трудности, реализует один крупный проект за другим. Так, в период с 1867 по 1871 год строится окружная железная дорога, а в последующие годы железнодорожные пути постепенно пронизывают весь город. В 1884 году вводится в эксплуатацию первая городская электростанция, в 1888 году на одной из улиц впервые устанавливается электрическое освещение, начиная с 1895 года в городе все реже можно увидеть конные экипажи, им на смену приходят трамваи на электрической тяге. За все эти достижения буржуазия получает щедрое материальное и статусное вознаграждение.

Вопрос лишь в том, могла ли она во всем этом обрести себя в своем изначальном качестве. Была ли буржуазия «классом в себе», как утверждал

Карл Маркс? Что общего было у городских ремесленников с профессорами, у фабрикантов — с чиновниками, а у чиновников — с врачами или юристами, помимо не столь важного для формирования общей культуры обстоятельства, что всех их можно было причислить к «третьему сословию»? По мере того как дворянство утрачивало свои функции в обществе, а высший слой рабочего класса по своему образу жизни приближался к буржуазии, границы между «сословиями» стирались[60] и на первый план выходили различия внутри буржуазного сословия. Постепенно сформировался целый ряд различных буржуазий, каждая из которых по–своему ощущала воздействие динамично меняющегося современного общества.

Говоря о юношеских годах Макса Вебера, этот процесс имеет смысл рассмотреть на примере гимназии и университета, ибо именно прохождение через эти образовательные инстанции объединяло многих представителей буржуазии. Как писал в 1859 году Генрих фон Трейчке, один из самых проницательных историков той эпохи, с работами которого Вебер познакомился еще в юности, «среднее сословие представляет собой совокупность граждан с высоким уровнем образования, у которых по роду их экономической занятости остается достаточно свободного времени и желания для реализации духовных интересов и в первую очередь для политической деятельности». Третье сословие стремится к миру, ибо только в условиях мирного времени оно может преследовать свои культурные и экономические интересы. Третье сословие не приемлет резких сословных разграничений, в политике готово подчиняться дворянству, если только оно не замыкается на себе, в политической борьбе, как правило, опирается на власть общественного мнения и не привязано ни к какой конкретной идеологии, не исключая либеральную. Но при этом «если иметь в виду только образование, пожалуй, будет не легко воспринимать его [третье сословие] как единое целое»[61]. С одной стороны, образование само имеет естественную тенденцию к универсализации, а с другой — образованная буржуазия более чувствительна к различиям внутри собственного социального слоя. Уже прозвучало знаменитое восклицание Якова Буркхардта: «Черт бы побрал это общее образование, которое сегодня все превозносят до небес!» Буркхардт одним из первых стал высмеивать власть «универсальной печати», с которой образовательные учреждения выпускают в современную жизнь «филистеров образования», т. е. людей, совершенно не понимающих того, что образование (Bildung) — в отличие от профессиональной подготовки (Ausbildung) и культурного снобизма (Einbildung), как отмечает Райнхарт Козеллек[62], — это активное усвоение нового, а не просто получение одного аттестата за другим. «В былые времена каждый был болваном и поступал по своему усмотрению, не докучая остальным; нынче же всякий считает себя образованным и, состряпав себе „мировоззрение“, проповедует его окружающим. Учиться уже мало кто хочет, держать свое мнение при себе — и того меньше, а уж уважать других людей в их развитии — и подавно»[63]. Еще через тридцать лет, т. е. как раз в те годы, на которые приходится юность Макса Вебера, Фридрих Ницше продолжит эти идеи в своей критике классической гимназии, массового образования посредством научно–популярной литературы и газет, а также отождествления «образования» и «знания»[64].

Социальная среда, в которой рос Вебер, имела основания считать, что, если положение обязывает, то же самое можно сказать и об образовании[65]. Слова Генриха фон Трейчке о «старой аристократии нашего академического образования» были не просто метафорой: ученые того времени действительно были настолько сплоченной социальной группой, что во многих отношениях были схожи с дворянским сословием[66]. Даже в 1912 году Макс Вебер будет утверждать, что университет — это, безусловно, аристократическое по духу заведение для избранных. Практика кооптации, частые браки внутри академического сообщества, особый кодекс чести — вот еще некоторые признаки, поддерживавшие уверенность образованной буржуазии в том, что она принадлежит к аристократии если не с точки зрения сословной иерархии, то во всяком случае по своему духовному развитию. Стало быть, образование обязывает. Но к чему? И что за образование? В 1879 году в Берлине была основана Высшая техническая школа, а в 1887 году — Имперский физико–технический институт. Подобное образование уже не имело ничего общего с классическими идеалами. Еще в 1887 году профессор классической филологии Ульрих фон Виламовиц–Мёллендорф хотел перенести подальше от Университета им. Фридриха Вильгельма памятник физику Герману фон Гельмгольцу, ибо естественные науки, с его точки зрения, не могли претендовать на господствующее положение в общей системе знаний[67]. Но это уже последние бои при отступлении; апелляция к классическому образованию как к некому различительному признаку все чаще носит оборонительный характер.

В «Госпоже Женни Трайбель», одном из немногих романов, где почти все персонажи — это выходцы из третьего сословия, Фонтане описывает жизнь Берлина в 1880-е годы и при этом сталкивает друг с другом два мира — мир образованной и мир состоятельной буржуазии. В центре внимания оказывается семья учителя гимназии и семья фабриканта. Жена коммерции советника в свое время удачно вышла замуж и теперь, гордясь своим положением в обществе, ни за что не хочет допустить, чтобы кто–то другой повторил ее счастливую судьбу: при помощи интриг она расстраивает свадьбу своего сына с дочерью давнего друга семьи, преподавателя гимназии Вилибальда Шмидта. Отцы — один увлечен политикой, другой задумчиво–безучастен — предпочитают не вмешиваться. Фонтане высмеивает и владетельную буржуазию с ее стремлением к вершинам социальной иерархии и подражанием дворянству, и немного странное, немного сентиментальное благонравие общества «Семи греческих мудрецов», члены которого — школьные учителя сравнительно высокого ранга — каждую неделю собираются вместе, чтобы выпить рюмку–другую за образование. Во время одной такой встречи разговор заходит о социальных изменениях и прежде всего о меняющихся общественных ценностях. «Категорический императив исчезает» прямо на глазах, жалуется вышедший на пенсию директор школы Фридрих Дистелькамп. Раньше Горация класс слушал, затаив дыхание, и профессия учителя еще имела какой–то смысл. Шмидт («Если бы я не был учителем, то в конце концов стал бы демократом!»), напротив, приветствует новые веяния, подорвавшие слепую веру в установленный порядок. «На место этой изжившей себя силы пришла реальная власть фактического знания и умения». Его дочь, не сумев совершить столь же стремительный подъем по социальной лестнице, что и жена фабриканта, в конечном итоге выходит замуж за своего кузена–археолога, который получает исследовательскую стипендию и в составе экспедиции Шлимана уезжает в Микены на раскопки. Стало быть, единства образования и реальной власти фактического знания ищут в практическом освоении наследия античности. Так реализм воплотился в сфере науки.

Макс Вебер в годы учебы в гимназии им. императрицы Августы тоже набрасывается на историю. В тринадцать лет он пишет сочинение «О Древнем Риме эпохи империи. Великое переселение народов. […] Период с 337 по 955 год […] С использованием многочисленных первоисточников», а также работы под названием «Общий ход немецкой истории с учетом роли императора и папы римского» общим объемом в шестьдесят страниц[68]. Для него прошлое — это бухта покоя посреди большого города и душевных волнений подросткового периода. Именно в этом возрасте ему пришлось пережить смерть своей второй сестры, родившейся в 1872 году. Сейчас его интересует не столько литература, сколько политическая история. По–видимому, ему и вовсе было неведомо восторженное юношеское увлечение романами, поэзией, музыкой или философией. В пятнадцать лет он пишет в дневнике о том, что не скоро забудет строки Оссиана «За тобою виднеется смерть, / Подобно темной половине луны / За ее нарастающим светом», — и сразу же переходит к рассмотрению различных типов восприятия смерти в Греции, Италии и в северных странах[69].

Поделиться с друзьями: