Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
В комнате стучали сапогами и громко разговаривали. Лишь один господин Бибиков ходил осторожно, на цыпочках, с грустным лицом, обращенным к генералу: «Ты хоть и покойничек, а я тебя уважаю!» Он снимал нагар со свечей и, когда свеча разгоралась, внимательно смотрел на генерала.
Вокруг толпились старушки в салопах со свечами и седые, с костяными ушами старички в пелеринках, увидев которых господин Бибиков сказал, что это сенаторы.
Говорили, что прибудет батальон гренадер в высоких мохнатых шапках, эскадрон голубых гусар на белых конях и батарея орудий и, когда генерала опустят в могилу, будут стрелять
Духовой оркестр заиграл похоронный марш. Толстый кучер на высоких козлах катафалка в свое удовольствие нюхал табак. Могильщики в больших, запачканных глиной сапогах грызли тыквенные семечки. Толпа, прибежавшая к выносу, глядела на нафабренные усы и на позолоту мертвого генерала.
И когда гроб поднимали на плечи, звякнули шпоры, точно генерал садился на коня. Пузатый капельдудка махнул палочкой, трубачи, надув щеки, заиграли в большие трубы, вызывая войска.
Далеко-далеко стреляли пушки.
И тогда священник, поняв, что войска в это время сами уходят на тот свет, махнул над головой крестом и, предшествуемый дьяконом с кадилом и с большими парчовыми крестами на облачении, образами и хоругвями, которые несли мальчики с красными от холода носами, пошел вперед по пустынным улицам.
Далеко впереди шагал Бульба, и хотя вокруг не было ни людей, ни даже собак, а была пустынная улица с закрытыми ставнями, Бульба все-таки кричал: «Шапки долой!»
Пошел снег. Гороховые старушки раскрыли зонтики, ветер подхватил развевающиеся пелеринки сенаторов. Откуда-то появился странный тип в темном капюшоне и темных очках и, присоединившись, пошел за гробом по грязи в глубоких калошах: чап! Чап! чап!..
И казалось, все они, подхлестываемые ветром, и снегом, и облетающими с деревьев листьями, идут к вырытой на кладбище могиле. И оркестр играл в последний раз о том, как печально и торжественно жить на земле.
Где-то совсем рядом ударил пулемет. И сразу вокруг стало пусто, будто все старички и старушки улетели на зонтиках и на своих серых пелеринках.
А генерал лежал в открытом гробу, посреди улицы, быть может впервые в жизни присутствуя на войне.
Снежинки падали на лицо покойника и не таяли. И только я, случайный мальчик, стоял и смотрел на последнего генерала.
Часть пятая
Юность революции
1. Зима
Не помню, как наступила зима, не помню, когда заклеивали окна, укладывая между рамами серую вату и ставя на нее стаканчики с солью. Вспоминается только, как маленький мальчик выходит из темного погреба и зима ослепляет его. Снег самоцветно искрится, и мальчик, в длинном, до пят, черном пальто и надвинутом на уши картузе, идет по улице, жмурится от слепящего света и прислушивается к скрипу снега под ногами. «Скрип-скрип, скрип-скрип». Точно надел новые ботинки.
И этот мальчик — я.
Как странно днем, при солнечном свете, вольно ходить по улице и никого не бояться.
Над зимним городом голубые дымы, и весь он в инее, неподвижный, заколдованный. И звон ли ведра у колодца, скрип ли ворот, лай собаки — все звуки, замерзшие, стоят в воздухе, аукают, перекликаются. И нет ни казаков, ни Махно, ни «Синего куреня смерти» Петлюры.
Навстречу скачут всадники с алыми лентами на папахах. Едут сани с пулеметом «максим». Дымятся трубы, хлопают
калитки, кричат вороны. И все это для меня… И эти пышные белые липы, вспыхивающее за окнами пламя очагов, и добрый дух свежеиспеченного хлеба, и заливистый колокольчик, ржанье мужичьих лошадей, мирные, звучные голоса и эта легкая, как бы разлитая во всем печаль существования — все мое.— Эй-эй! Шмаровоз! — кричит кто-то, и я получаю в спину крепкий, крутой, почти каменный снежок.
Из снега хорошо лепятся крепости с зубчатыми стенами и выкатываются ядра — круглые, твердые, тяжелые, как бомбы.
Мальчики сидят в снежных траншеях и кричат:
— Огонь! Огонь!
На углу девочки лепят снежную бабу. Вот они вставили два уголька, и баба смешно и требовательно взглянула на них.
— Баба! Баба! — кричат девочки и, взявшись за руки, кружатся вокруг нее.
У ворот встречает меня Котя в башлыке и теплых ботах.
— Синус, косинус, — говорит Котя. — Ты где был?
— Прятался, — отвечаю я.
— Тангенс, котангенс, — говорит Котя. — Зачем прятался?
Я вхожу во двор. Он какой-то пустой и чужой, и только ходят по нему от сарая к сараю почерневшие от горя вороны.
Вот и веранда, засыпанная снегом, пушистая, забытая. С тиньканьем прилетают к стеклянным дверям синицы, осыпают кучки взрытого снега, оставляют на нетронутой снеговой пелене коготки следов.
А сад, великий, дремучий, летом казавшийся бесконечным со своими длинными, темными дорожками, теперь голый, смирный и такой маленький, что даже не верится.
Деревья четко вырисовываются на белесом небе — молчаливые, черно-ветвистые.
Неужели здесь были мотыльки?
Слушай, все так замирает в жизни?
С трудом открываю заваленную снегом, замерзшую, скрипящую садовую калитку. Сад весь просвечивается до серых, скучных заборов, безмолвный, белый, с утонувшими и замерзшими в снегу яблонями, устало положившими на сугробы искривленные, звеняще ломающиеся ветви.
Синие тени деревьев и садовых скамеек лежат на солнечном снегу, еще более подчеркивая безнадежное одиночество сада.
Но сверкание снега веселит и радует. Увязая по колено в снегу, я иду по саду. Под ногами что-то ломко хрустит. Вокруг одиноко торчат прутья малины. Деревья, привлекая к себе внимание, осыпают с ветвей снег: «Это мы! Это мы!»
Милый, милый сад. Как мог я тебя забыть? Хочется просить прощения у каждой веточки, у заметенных сугробами дорожек, у сверкающего снежного картофельного поля.
Но вот появляется Микитка в старой солдатской барашковой шапке, на единственном деревянном коньке — выструганной, гладко отшлифованной снегом и льдами дощечке, туго прикрученной веревкой к громадному, латаному и перелатанному валенку.
— Эй, кто на Костельную! — кричит Микитка.
Я бегу за коньками, присоединяюсь к нему и забываю обо всем на свете.
Вся уличная ватага, взрывая коньками снег, перегоняя друг друга, несется на Костельную, на Эверест нашего детства.
Микитка натягивает на уши солдатскую шапку и, глубоко засунув руки в карманы кожушка и свистя, бросается на своем единственном коньке с крутой Костельной горы.
— Даешь! — победно кричит он, и словно весь мир сорвался с места и летит вместе с ним в снежном дыму, в свисте ветра навстречу какой-то смелой, ошеломительной, героической жизни.