Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
А мальчики сидели на акации, как птицы, спрятавшись в листве, и глядели в окно.
Поручник в одних полосатых подштанниках стоял у зеркала. Он вытягивался в струнку, выгибал грудь, надувал щеки, взбивал усы — и в точности то же повторял зеркальный поручник. Неожиданно он встал в позу певца и, ломая руки, стал петь. Вдруг поубавил форсу, сделал гримасу, хохотнул, погрозил зеркальному поручнику пальцем. Вот он поднялся на носки, по-балетному отставил ножку вправо, потом так же отставил ножку влево. Все аккуратно повторил и зеркальный поручник. Это ему понравилось, он ухмыльнулся. И, стоя на цыпочках, поручник схватился за кончики своих развевающихся усов, словно хотел взлететь.
— Сейчас он раздвоится, —
И мальчики, дрожа и боясь упустить волшебное мгновенье, во все глаза смотрели в окно на поручника, который в это время стал приседать и разводить руками, как бы плавая в воздухе.
Внизу появился Микитка.
— Иди скорей! Сейчас он превратится в облако! — крикнул Котя.
Микитка одним прыжком оказался на заборе, на дереве, взглянул в окно, понял ситуацию и скомандовал:
— Ра-а-аз — два! Ра-а-аз — два!
И поручник, подчиняясь его команде, приседал и выпрямлялся, приседал и выпрямлялся.
— Ну, а теперь будем делать ручками, — по-учительски сказал Микитка, когда поручник встал и поднял руки. — Начинай! Ра-а-аз — два! Ра-а-аз — два!
И опять же, точно слыша его команду, поручник разводил и сводил длинные руки, отставлял и приставлял ногу.
В это время на крыльце, подозрительно всех оглядывая, появился цирюльник с фельдшерским чемоданчиком. Он был сыном цирюльника, сам цирюльником и отцом цирюльника.
Обычных клиентов он, с шумом отодвигая кресло, презрительно спрашивал: «Шейку побреем? Пудру кладем?» И, не слушая ответов, даже не глядя на изображение в зеркале, делал все равно по-своему, уверенный, что он лучше знает и понимает, что нужно клиенту. И многие граждане, которых намыливал, брил и пудрил этот человек, имели о нем свое особое представление и говорили: «Грубиян».
Но тут цирюльник, сын цирюльника и отец цирюльника появился с таким лицом, что, если бы в тот момент прикоснуться к нему кисточкой, он бы сразу весь превратился в мыльную пену.
Войдя на цыпочках, он приоткрыл дверь как раз столько, чтобы просунуть нос, и сказал:
— Смею вас уверить…
В ответ закричали: «Мушеник!» И хотя «мушеник» уверял, что закусывал индейкой, приправленной миндалем и фисташками, но от него пахло луком и редькой с салом — блюдом, в котором лука было значительно больше, чем редьки.
Вслед за цирюльником проскользнул в комнату кот Терентий, притворившийся, что и он несет кисточку или что-то другое, без чего цирюльник не цирюльник. Под звездным балдахином, на огромной кровати, похожей на корабль сновидений в звездную ночь, сидел пан в полосатых подштанниках.
— Злодий! — кричал пан.
Но цирюльник совсем не обижался, а, наоборот, улыбаясь, слушал эти слова как самую лучшую и приятную музыку и под эту музыку с такой быстротой точил на ремне бритву, что летели искры — то ли из бритвы, то ли из ремня, то ли из пальцев.
В это время на кухне пану готовили завтрак. Жирный канарик с желтыми аксельбантами торжественно принес большую крапчатую курицу, а за ним бежала баба и так кричала, словно эта курица ежедневно приносила ей по золотому яичку.
И к тому времени, как пан распустил свои усы, курица превратилась в кнышики.
Господин Бибиков, не теряя времени, допытывался: не мает ли пан селедки, а если нет селедки, если не нравится пану запах селедки, то, может, у пана есть соль, которая не имеет никакого запаха? Это чистый и важный товар. Но если случайно и соли нет, то уж наверное есть перламутровые пуговицы. А если нет и перламутровых пуговиц и вообще ничего нет, чему господин Бибиков никогда не поверит, то пан, наверное, купит, по крайней мере, пеньку? Есть партия такой пеньки, что крепче железа и долговечнее человеческой жизни. Но если пан не интересуется пенькой, чему он, господин Бибиков, тоже никогда в жизни не поверит, то специально для
пана есть партия такого, что и сказать нельзя, такое это хорошее и специальное.Но оказалось — совершенно удивительно! — что у пана есть и селедка, и соль, и целая партия перламутровых пуговиц и пан как раз интересуется именно пенькой, а не чем-нибудь другим. Что же касается специальной партии, то пан заберет всю партию от начала до конца.
Это была как раз та коммерция, которая снилась господину Бибикову с тех пор, как еще в люльке он в первый раз крикнул «уа!». И теперь, услышав то, что поведал пан, Бибиков от умиления крикнул не что-нибудь другое, а именно то же самое «уа!».
…Я не видел, как пан ест кнышики, запивая их старкой. Это было бы, по мнению Бибикова, слишком роскошное зрелище для такого мальчика, как я.
— Иди, иди, тут не место для тебя, сморкач!
На улице заиграл сигнальный рожок. Из всех домов выбегали, на ходу застегиваясь, сонные солдаты с тараканьими усами. Кто еще зевал, кто натягивал по дороге мундир, кто утирался после жирной еды, вместо спасибо крича хозяину: «Хрыч!»
Хохотали, хлопали себя по ляжкам, подпрыгивали на длинных, как жерди, ногах, скакали через канавы, лезли через плетни.
За ними торопились мальчики, кошки, куры, гуси. А собаки уже давно были здесь и, поднимая пыль, с лаем носились по улице, помогая рожку собирать солдат.
На крыльцо вышел поручник в голубом мундире и в новенькой, блестящей, словно только что испеченной конфедератке. И все на нем блестело и сверкало: и огромный, как зонтик, лакированный козырек, и пуговицы, и бляшки, и особенно высокие, занимавшие половину его туловища лакированные сапоги с громадными задниками. И казалось, даже солнце жмурилось от этого блеска и на минуту для отдыха заходило за тучку. И только солдаты по долгу службы глядели на него не моргая.
Капрал подбежал к крыльцу и как-то странно подскочил, отчего зазвенели все шпоры и бляшки, которыми он был увешан не менее поручника. И, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку, он пулеметно рапортовал.
Поручник вряд ли понял, что было сказано, но не спеша подкрутил ус и, выслушав рапорт, махнул рукой.
Барабанщик ударил в барабан, и ряды солдат пошли друг другу навстречу, как шеренги крестьянских братьев, которые уже давно не виделись, и, пройдя тысячу верст, утомленные, наконец встретились. Барабаны призывали их сойтись, и раскрыть объятья, и выпить чарку польской старки. И когда они наконец сошлись так близко, что только бы обняться, команда, как удар бича, повернула их, и они уходили, снова уходили в разные стороны, и барабан разводил их все дальше и дальше…
— Едно! Два!.. Едно! Два!..
Казалось, что все это не на самом деле, а нарочно, сейчас все рассмеются и скажут: «Довольно!» И эти высокие и сильные, здоровые мужики разойдутся по дворам, возьмут в руки лопаты и вилы и начнут рыть колодцы, перебрасывать навоз, колоть дрова, поить коней. Но вместо этого они становятся на колено, вбок выкидывая ружья и, как бы нарочно стараясь все сделать посмешнее и поглупее, падают животом на землю, затем вскакивают и с криком разбегаются. И хотя никто их не преследует и не думает о них, прячутся в канавы и по свистку снова выскакивают и вместо того, чтобы сказать: «Да брось ты на меня сердиться, пусть он свистит», зарядившись в земле злобой и яростью, со взъерошенными, распушенными усами и белыми от страха и бешенства глазами, бросаются друг на друга. Но их останавливает свисток. И они расходятся по своим местам, усталые от напрасной злобы, недовольно фыркая в усы. И даже петух, который вечно все вопросы и ответы сводил к драке, видя в этом единственный выход и даже смысл существования, наблюдая с забора маневры, все время хлопал крыльями, стараясь внушить, что нечего злиться — пусть помирятся и разойдутся по домам.