Мальчишка с бастиона
Шрифт:
– Так, так, - радостно говорил командир редута, прохаживаясь мимо строительных рабочих, чинивших бруствер, - получил француз нежданно-негаданно! Должен вам сказать, - он повернулся к Бергу, наблюдавшему за работами, - сие настолько неожиданная оплеуха союзникам, что они-с не скоро очнутся! Ну рассудите сами, Александр Маврикиевич, - с жаром продолжал лейтенант, - Камчатка пала, два редута захватили, Малахов почти замолчал, да и здесь чуть не вплотную подобрались - как же не решиться на штурм? Думаю, Пелисье в душе был уверен, что после такого-с урону мы штурма не примем - выбросим белый флаг. И вся победа!
Да-с, - радостно, подёргивая
Инженер стоял, расстегнув мундир, и, улыбаясь, слушал восторженную тираду всегда немногословного командира редута. Он и сам понимал, что позавчерашнее отбитие штурма - это огромная победа, в которую мало верило даже русское командование.
Ведь ни для кого из офицеров не было тайной, что Горчаков всё больше и больше склонялся к мысли о сдаче города. …Второй день шли восстановительные работы. Противник был настолько ошеломлён неудачей, что почти не стрелял. По всей оборонительной линии тарахтели кирки и ломы, слышались песни не разгибавших спины рабочих. Подвозили новые пушки взамен вышедших из строя: меняли перекрытия блиндажей и землянок. Похуже дело было с оборонительным валом - не хватало туров и корзин, но в ход пошло всё: старые телеги и разбитые ящики, корявые севастопольские камни, брёвна. Почти везде вал стал походить на баррикаду, из которой, ощетинившись, глядели дула орудий.
Над городом и бастионами плыл жаркий июнь. В этот день почти все на батарее проснулись раньше обычного. Без команды занялись кто чем: укрепляли амбразуры, чистили пушки, но всё делали молча, без единого слова. Молчали и работали, словно старались заглушить готовые вот-вот вырваться слова.
Колька помогал солдатам отливать пули. Вчера подсобрал ещё несколько фунтов.
Расплавленный свинец тёк по жёлобу, отсвечивая серебром. Мирон разогнул спину и, не выдержав, сказал:
– Николка, сходи к унтеру. Авось дозволит.
Несколько пар глаз с надеждой посмотрели на мальчишку. Кто-то сказал:
– Из нас никого не пустят, раз не велено… А тебя могут… Поди, Николка! Душа вся истомилась в неизвестности…
Пищенко встал, натянул бескозырку и решительно пошёл к землянке, где жил Семёнов. Офицер тоже давно уже не спал и встретил Кольку одетым.
– Ваше благородие, дозвольте!
Не глядя на мальчика, Василий Фёдорович тихо сказал:
– Не могу, понимаешь, не могу. Не велено никому и сказывать…
– Василий Фёдорович, я неприметно. Их благородие даже знать не будет. Я только порасспрошу, как и что там. Солдаты да батарейные заждались весточки…
Дозвольте, Василь Фёдорович.
Семёнов молчал. Он отвернулся от Кольки, стараясь скрыть навернувшиеся слёзы, и глядел в узкое окошко почти у самой земли. Из тяжёлых, наплывших сегодня туч медленно пробивалось солнце. Не слышно было выстрелов, только рядом- раздавались мерные удары лома.
Наконец, унтер-офицер повернулся. Колька стоял на прежнем месте, глядя исподлобья и упрямо сжав губы. Семёнов сел на койку, ещё раз взглянул на мальчика и, словно продолжая фразу, сказал: -…но если подведёшь меня!..
Мальчик сделал два шага к койке и тихо, но быстро проговорил:
– Ни в коем разе, Василь Фёдорович!
– Всё. Ступай. …И вот он шагает по улицам, заваленным камнями, обгоревшими стропилами и железом. Сердце тревожно выстукивает: «Жив ли, жив ли, жив ли?..»
Это обрушилось неожиданно. Вчера под вечер по редуту прополз слух: «Смертельно ранен Нахимов». Боялись произносить эту страшную весть в голос. Лишь яростно сжимались челюсти да пронзительная боль
застывала в глазах.Оказывается, Павел Степанович был ранен ещё третьего дня на Малаховом кургане.
Начальники батарей и редутов получили строжайшее указание: «не оглашать об этом до срока», чтоб не омрачать дух защитников. Но разве такое утаишь? Сотни гражданских и военных толпились у дома, где умирал адмирал…
Колька обогнул разбитую церковь и вышел на узкую улицу, в конце которой стоял небольшой, уцелевший от бомбёжек флигель. В нём до войны проживал командующий Черноморской эскадрой вице-адмирал Нахимов. Там лежал он и сейчас, уже третьи сутки не приходя в сознание.
Было около одиннадцати часов утра. Огромная молчаливая толпа собралась у дома.
Колька перешёл на противоположную сторону улицы и прислонился к стене обгорелого здания. Рядом, присев на камни, разговаривали полушёпотом пожилой солдат и совсем старый отставной мичман. Солдат рассказывал:
– С самого утра всё так же маялся страдалец наш… Вот сейчас, сказывают, задышал вроде бы. К дурному али к хорошему - бог знает…
Солдат замолчал. Потом, кряхтя, поднялся и молча пошёл вперёд, поближе к ограде.
Колька последовал за ним.
Напряжённо застывшие спины. Чёрные бушлаты, бабьи платки, офицерские мундиры.
Мальчик осторожно пробирался между стоявшими.
Неожиданно толпа зашевелилась и начала подтягиваться вперёд. К калитке подошёл офицер. Он был без фуражки. Взгляд беспомощно скользил по толпе. А губы, словно чужие, медленно проговорили страшные слова:
– Только что… Павла Степановича не стало…
Наступила тяжёлая, гнетущая тишина. Было слышно, как где-то на Корабельной раздавались одинокие выстрелы. Сотни людей, обнажив головы, молча, с трудам одерживая слёзы, начали креститься. И вдруг кто-то, не выдержав, зарыдал во весь голос. Надсадно, горько. По всей площади послышались вздохи и всхлипывания.
Подходили всё новые и новые люди и, узнав о случившемся, давали волю слезам.
Суровые, мужественные, они оплакивали своего адмирала, свою надежду и опору в тяжких думах о судьбе города, человека, ставшего руководителем обороны не по назначению, а по незримой воле всех этих людей, сердца которых подчинялись не рангам, а любви и уважению.
Колька стоял почти у самой ограды, сжав окаменевшими пальцами бескозырку.
Затуманенный взгляд отупело упёрся в залатанный бушлат матроса, стоявшего впереди. Матрос был на костылях, штанина правой ноги подвязана. Он стоял, широко расставив свежевыструганные опоры. Плечи его вздрагивали, голова угрюмо склонилась к земле. Что-то знакомое показалось в этом повороте шеи, в этих узких приподнятых плечах.
Колька сделал несколько шагов вперёд и посмотрел на матроса. И вдруг сквозь слёзы, застилавшие глаза, увидел знакомое лицо Евтихия Лоика. Бывший бомбардир с батареи Забудского стоял, прикрыв веки, по щекам катились слёзы, исчезая в густых усах. Мальчик шагнул в Евтихию и уткнулся в его опавшую грудь.
Матрос резко поднял голову Кольки и, узнав его, начал отчаянно, безумно целовать залитое слезами лицо. Он словно говорил: «Хоть ты, хоть ты жив, дорогой мой мальчуган, спасибо, что ты жив!» Так они и стояли, прижавшись друг к другу, не произнося ни слова. …На обратном пути Евтихий рассказал мальчику о своих злоключениях: о госпитале, о том, как его отсылали из Севастополя и как он уговаривал начальство оставить его хотя бы на переправе. Теперь старый бомбардир стал лодочником, а приписан к военно-рабочей роте.