Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мальчишник

Николаев Владислав Николаевич

Шрифт:

До последнего часу у человека не облетает листва желаний, устремлений и надежд. Да и не листва это. Нельзя, наверно, не принижая, уподобить человека березе, или клену, или даже могучему дубу. Нет у него такой листвы, которая бы опадала надолго каждую осень Человек вечнозеленое естество на земле. Вечнозеленая язь.

Со смертного одра, вперив в меня озаренные последним светом запавшие глаза, глухим голосом, будто бы даже не от своего имени, а от имени тех, к кому уходила, мама внушала мне, угнетенному и жалкому:

— На ладан дышу, последние глотки воздуха считаю, давно больная-пребольная, а все равно умирать не хочу. Еще бы сто лет прожила больной-пребольной. Жизнь и без того коротка, чтобы обрывать ее собственной рукой. Через кого я продолжусь после себя на земле?.. Терпеть надо и

жить.

По весне я снова на даче. Помирать собрался, а пашенку вспаши — требует народная мудрость. И я пашу — копаю гряды. После обеда брожу по лесам, лугам, болотам, взбираюсь на прогретые солнцем увалы в тайной надежде — покуда нет земляники — найти некую травинку или некий корешок, способные исцелить меня навсегда. Зверь инстинктом знает такую травинку и такой корешок, а человеку, к сожалению, не дано сие знание. И я срываю и выкапываю все подряд, старательно жую, сглатываю то желтый, то зеленый сок, оделяя рот сладким и горьким, пахучим и безвкусным. Как знать, какая-нибудь травка, может, и помогла, только я не почуял и не осознал ее.

Под вечер я выбрался из леса на черную торфяную дорожку, ведущую из нашей деревни к железной дороге, выбрался как раз в тот момент, когда мимо проходила не спеша незнакомая старушка в просторном светлом плаще, именуемом некогда пыльником, в старомодной фетровой шляпке и с хозяйственной сумкой, освещенной снопом горевших маленькими солнышками купавок.

Чтобы не испугалась моего лесного растеребленного вида, я поспешил заговорить с ней:

— Если на электричку, то надо поторапливаться. Минут через десять зашумит.

— Мне не к спеху. Опоздаю — на другой уеду, — ничуть не испугавшись, словоохотливо откликнулась старушка.

— Давайте-ка поднесу вашу сумку.

— Руки у меня еще не отсохли, и свое добро ношу пока сама.

— В гости к кому-нибудь приезжали?

— Да, в гости. Но не к кому-нибудь, а к самой себе — в лес.

— И не боялись одна в лесу?

— Чего бояться? К тому же не одна была. С товарками. Они помоложе и еще в полдень убежали от меня. Не счесть, сколько товарок уже сменилось… Самых давних похоронила. Теперешние — сущие стрекозы. А я люблю в лесу полежать на теплой травке, послушать птичьи голоса, поглядеть на вершины дерев и на облака, поискать там давнезнакомые лица. Любое облако, если вглядываться в него долго и внимательно, — чье-то лицо, памятное и дорогое.

— Так-таки любое? — усомнился я.

— Любое, — убежденно подтвердила старушка.

— Простите, сколько вам лет?

— А сколько вы думаете? — не без лукавства ответила она встречным вопросом.

— Извините, но возраст пенсионный, шестьдесят, поди, уже есть.

— Вы мне льстите. Впрочем, и другие ошибаются на мой счет. Вы же ошиблись на целую четверть века. Восемьдесят пять не хотите?

Жадно и по-новому вгляделся я в собеседницу: на хваченных загаром гладких скулах — румянец, в серых глазах не только светится мысль, но и играет лукавство, рот, правда, окольцован морщинами, но редкими и крупными — не в старушечью мелкую сборку. И право, называя ее возраст, я не руководствовался галантностью, чистосердечно старался быть точным.

— Никогда бы не поверил! — с восторгом воскликнул я. — Как вы так жили, что целая четверть века следочка на вас не оставила?

— Отец у меня был лесничим. В лесу я родилась и выросла. Да и позже во все времена не упускала возможности, чтобы пожить в лесу или хотя бы побродить по нему. Это еще не все. Лесничество наше стояло у двух ключей. Ни реки, ни озера поблизости — вода только в ключах. Они были углублены и забраны в широкие срубы. Из верхнего носили питьевую воду, в нижнем поили скотину и, случалось, полоскали белье. В нижнем я лет с пяти приспособилась купаться. Палящее солнце, застойный зной, оводы — спасу нет. Ну и, спасаясь, лезла в ледяную воду. Сначала украдкой купалась, а позже — с благословения родителей. В юные годы часами могла плескаться в срубе. Не хуже, чем в ванной. И теперь еще без холодной воды дня не могу прожить. Чтоб холодная-прехолодная. Конечно, лучше зимняя. Из-под душа.

— Без подогрева?

— Без никакого.

И бодрый голос с переливчатыми модуляциями, и весь ее просвеженный солнцем и лесом

облик внушали мысль о душевном здоровье, чистой совести, врожденной внутренней ясности и опрятности — не существеннее ли это воды и леса? Но все же, все же…

Мы подошли к речке, за которой светлела на горке бетонная пассажирская платформа. Старому человеку переброшенный через речку мостик мог показаться сложенным из спичек — горбатый, кривоколенный, где в три, а где и в две доски, и они, точно спички, дыбились и играли под ногами.

— Дайте руку. Проведу, — предложил я, уверенный, что на этот раз от моей помощи она не откажется.

— Нет, нет. Сама, — строго ответила женщина. — Вы идите вперед и не оглядывайтесь. И не обращайте внимания, ежели разок-другой вскрикну: «Ой». Это мой помощник. Позову: «Ой», и он тут как тут, пособит.

С восхищением слушал я женщину, в ее голосе чудилось что-то давнее, прелестное, в кружевном белом гимназическом переднике.

Так и хочется написать: по крутым, высоким ступенькам я пособил ей взойти в электричку. Не позволила. Поднялась, взошла сама. Искал глазами в окне, чтобы помахать ей рукой, — не нашел и помахал полупустому вагону, в котором она уезжала.

Оставшись один на платформе, я ощутил внутри толчок такой силы, что действовать надо было немедленно. Сбежав с горки, взошел на мостик. Вода под ним струилась прозрачная и стылая, в новом сезоне ее не разогрело еще ни одно мальчишеское тело. Стянул я с себя одежонку. Плавок, конечно, не было. Черт с ними. Без ничего. Не привыкать… С двухметровой высоты я столкнул себя вниз головой в воду и тотчас полез — не на стенку — на столб, поддерживающий мостик; казалось, до берега не вынесет ошпаренное сердце.

Воротившись на дачу, я прежде всего обследовал на огороде колодец: отпахнул наклонную дверцу тесовой крыши, возведенной по старинке домиком, и заглянул и сумрачную зябкую глубь. Не просквоженный воздухом зеленый лед оковывал сруб изнутри толстым монолитным валом. Водичка должна быть не слабее родниковой. Наутро поднял я ее с осколками льда, отдающую холодом даже на расстоянии, и с отчаянной решимостью принялся плескать пригоршнями на грудь, лицо и шею. Лед ли, пода ли яростно кололись, щипались, обжигали огнем, и, чтобы не спасовать, надо было бороться с ними с неменьшей яростью. Напоследок одно за другим я вылил на себя два ведра усмиренной воды. И черт подери, охая и ахая, сразу же запрыгал и забегал, как не прыгал и не бегал уже много лет. Вот, оказывается, где таится моя прыть и бодрость — не в яйце, что в утке, и не в утке, что в зайце, и не в зайце, что в ящике, и не в ящике, что под дубом с мощными узловатыми корнями на вершине занебесной горы — не Джомолунгмы ли? — а таится под двускатной крышей-домиком, сколоченной собственными руками, в глубоком оледенелом колодце, куда сам и упрятал, углубляя его в свое время до родниковых хрустальных вод.

Зимою на тропу пенсионеров я не пошел — встал на лыжи и бродил близ города по лесам. Однажды выкатился на лыжню, убегающую по узкой визирной просеке бог весть куда, и решил: проведаю, куда же она заманивает, в какие дали. В сутеми, еле стоявший на ногах, я выбрался на лед просторного, в щербатых лесистых берегах озера, где лыжня, словно на сортировочной станции, разбегалась на много путей. Домой воротился уже за полночь.

То было Чусовское озеро. От последних домов на улице Амундсена, где я вставал на лыжи, считается до него двадцать пять километров. Туда и обратно — все пятьдесят. Хотя позже я без особого напряжения укладывался в световой день, меня то и дело обгоняли молодые и старые — проносились мимо, с хлопаньем и треском разрывая остуженный ситцевый воздух. Я охотно уступал лыжню, и было странно и ново не слышать в себе никаких самолюбивых волнений и позывов. С особенным удовольствием пропускал вперед обнаженного до пояса старика с мощным сократовским черепом, голым, желтым и лучистым, будто осиянным нимбом. Прихваченный на всякий случай свитер болтался передником на бедрах, вязаная шапочка торчала из-под пояса. Но чудак старик не был вовсе неприкрыт. Защищая от встречного ветра, во всю грудь до пупа, свисала седая впрозелень, мшистая борода-дебрь. Мне бы так! Но покуда кишка тонка. Тоже вот отращу до пупа во всю грудь бороду и тогда дерзну.

Поделиться с друзьями: