Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни
Шрифт:
Это же качество называют ясностью мысли или прозорливостью. Это храбрость признать истину, хотя одного знания истины здесь недостаточно. Всякая истина вечна, но храбрость имеет смысл лишь в своей конечности и временной протяженности. Богу храбрость ни к чему. Может, и мудрецу она не понадобилась бы, живи он в окружении вечных и бессмертных благ, о которых говорят Эпикур и Спиноза. Но это невозможно, и именно поэтому нам так нужна храбрость. Она необходима, чтобы продолжать жить, чтобы умирать, чтобы сносить страдания, чтобы сражаться, чтобы противостоять злу, чтобы сохранить в себе человеческое. Спиноза называет мужеством (animositas) «то желание, в силу которого кто-либо стремится сохранять свое существование по одному только предписанию разума» («Этика», III; 59, схолия). Но храбрость заключается не в разуме, а в желании; в усилии, а не в диктате. Мы стремимся длить свое существование – Элюар (11) говорил о упорном желании продолжаться, следовательно, храбрость – это прежде всего волевой акт.
Я не вполне уверен, что храбрость – та добродетель, которая в первую очередь необходима для любого начинания. Во всяком случае, дело не только в этом. Чтобы продолжить начатое или поддерживать его в надлежащем порядке, храбрость нужна не меньше, а порой даже больше. Впрочем, не стану спорить, что продолжение есть беспрестанное возобновление того же начинания, а храбрость, которую нельзя скопить про запас, продолжает присутствовать только при
Как и всякая добродетель, храбрость существует только в настоящем времени. Если человек когда-либо проявил храбрость, это не значит, что он всегда был и будет храбр. Впрочем, прежняя храбрость – положительный признак. Прошлое есть предмет познания, и в этом смысле оно в моральном плане более значимо, чем будущее, которое есть предмет веры или надежды, то есть воображаемых факторов. Если кто-то говорит, что он пожертвует чем-либо завтра или когда-нибудь еще, его нельзя назвать великодушным. Если вы заявляете, что проявите храбрость на будущей неделе или через десять лет, вас нельзя назвать храбрым человеком. Все это лишь проекты желаний, мечты о решимости, то есть воображаемые добродетели. Аристотель (или ученик, чьими устами он говорит) шутливо упоминает в «Великой морали» тех, кто храбрится потому, что опасность появится через два года, и умирает от страха, когда сталкивается с ней нос к носу. Это герои в воображении и трусы в реальности. Янкелевич, приводя этот пример, справедливо добавляет, что храбрость – это настоятельное побуждение, проявляющееся в данный миг, которое тем самым указывает на точку соприкосновения с ближайшим будущим. Одним словом, нельзя быть храбрым завтра или «вот-вот» – храбрость, она или есть здесь и сейчас, или ее нет. Хорошо. Но разве этот самый «данный миг», непосредственно соприкасающийся с ближайшим будущим, не является длящимся настоящим? Чтобы схлестнуться с чем-то, чего больше не существует, никакая храбрость не нужна, это очевидно. Но она не нужна и для противостояния тому, чего еще нет. Ни нацизм, ни конец света, ни мое рождение или смерть не могут служить объектами проявления моей храбрости (идея смерти, будучи актуальной, может, так же как в некотором смысле идеи нацизма или конца света, но идея вещи требует гораздо меньше храбрости, чем сама вещь!). Разве не нелепы все эти «заочные» герои, сражающиеся в воображении с давно исчезнувшими опасностями? Тем не менее, говорит далее Янкелевич, храбрости больше нечем дышать, если угроза уже осуществилась; если, ломая обаяние вероятия и ликвидируя пугающую неуверенность, опасность превратилась в несчастье, одновременно перестав быть опасностью.
Так ли это? Если бы это было так, храбрость была бы не нужна, мало того, стала бы чем-то бесполезным в борьбе с физической и моральной болью, с физической ущербностью и скорбью. Но в каких случаях мы больше всего нуждаемся в храбрости? Человек, который выносит пытку, веря, что важнее всего – будущее, мобилизует всю свою храбрость (разве может будущее быть хуже, чем такое настоящее? разве есть опасность хуже пытки?), ради этого будущего претерпевая чудовищный ужас настоящего? Мне могут возразить, что всегда есть выбор. Человек может прекратить этот ужас или продолжать его терпеть, что как выбор имеет смысл только для будущего. Безусловно. Настоящее – это нечто длящееся и гораздо большее, нежели просто миг. Это, как говорит бл. Августин, некое растяжение, исходящее из прошлого и направленное в будущее. Я уже подчеркивал, что для того, чтобы продолжаться и выносить это напряжение, которое и составляет нашу сущность, этот разрыв между прошлым и будущим, между памятью и волей, необходима храбрость. Это и есть сама жизнь. Усилие, необходимое, чтобы жить (conatus у Спинозы). Но это усилие постоянно присутствует в настоящем, и чаще всего это очень трудное усилие. Если мы будущего боимся, то настоящее терпим (включая присутствующий в нем страх перед будущим). Актуальность несчастья, страдания или страха не отменяет необходимости быть храбрым в настоящем, а не только когда опасность присутствует в виде вероятной угрозы. Это справедливо по отношению к любой пытке. Раковый больной в последней стадии заболевания нуждается в храбрости, но разве только по отношению к будущему или перед лицом смерти? А мать, потерявшая ребенка? «Мужайтесь», – говорят ей. Если этот совет, как и любой другой совет, подразумевает будущее, это не значит, что храбрость нужна для преодоления опасности или вероятной угрозы. Нет, она нужна для того, чтобы вынести горе, увы, уже случившееся, уже присутствующее во всей своей кошмарной реальности. Это горе будет бесконечно долго длиться в будущем только потому, что оно уже произошло. Оно вечно пребудет в настоящем – ибо прошлое и смерть необратимы. Оно окончательно поселилось здесь и сейчас. Храбрость также нужна, чтобы вынести физическую ущербность, признать свои ошибки и смириться с провалом того или иного предприятия. Такая храбрость прежде всего относится к длящемуся настоящему. К будущему она тоже относится, но только в том смысле, в каком будущее есть продолжение настоящего. Слепому храбрость нужна больше, чем зрячему, и не только потому, что его жизнь полна многочисленных опасностей.
Я даже рискну зайти дальше. В той мере, в какой страдание хуже страха, для того, чтобы его вытерпеть, требуется большая храбрость. Разумеется, это зависит от страхов и от страданий. Вернемся к примеру экстремального страдания, которое причиняет пытка. Экстремальный страх – это страх смерти и страх пытки, потому что то и другое неразрывно связаны. Каждому ясно, что для противостояния пытке требуется больше храбрости, чем для противостояния угрозе пытки, даже если эта угроза вполне реальна и определенна. Многие предпочли бы, несмотря на страх, покончить жизнь самоубийством, лишь бы не подвергаться подобным страданиям. А сколько тех, кто так и сделал? А сколько тех, кто горько пожалел, что ему это не удалось? Для того чтобы свести счеты с жизнью, может тоже понадобиться храбрость. Наверное, она даже обязательно нужна. Но – меньше, чем для того, чтобы вытерпеть пытку. Если храбрость перед лицом смерти – это образец, или архетип, храбрости как таковой, совсем не обязательно это величайшая храбрость. Скорее это простейший из видов храбрости, потому что и сама смерть проста. И это абсолютная храбрость, потому и смерть абсолютна. Но повторим, не эта храбрость – величайшая из всех, потому что смерть – это не худшее, что может случиться с человеком. Худшее – это непрекращающееся страдание и бесконечный ужас, притом что и то и другое происходит здесь и сейчас. Если проанализировать сам страх, то каждому станет очевидно, что для преодоления сиюминутности
страха требуется не меньше, а иногда и больше храбрости, чем для столкновения с вероятной опасностью.Одним словом, храбрость имеет дело не только с будущим, не только со страхом и не только с угрозой опасности. Она имеет дело с настоящим и для своего проявления требует гораздо больше воли, нежели надежды. Это отлично понимали стоики, построившие на основе этого постулата всю свою философию. Надеяться можно только на то, что от нас не зависит; желать можно лишь того, что зависит от нас. Вот почему надежда является добродетелью только для верующих, тогда как храбрость – добродетель для любого человека. Но что же нужно, чтобы стать храбрым? Достаточно захотеть просто быть храбрым. Но надеяться на то, что станешь храбрым, бессмысленно, и этим довольствуются только трусы.
Это подводит нас к широко известной теме храбрости отчаявшихся.
Только в самых опасных и самых безнадежных делах мы употребляем более всего отваги и храбрости, утверждает Декарт. И хотя, как он сам подчеркивает, это не исключает надежды, нельзя забывать, что надежда и храбрость направлены на разные объекты, а потому не следует их смешивать. Герой, рискующий жизнью, может надеяться на посмертную славу или посмертное торжество своих идей. Но эти надежды не являются объектом его храбрости и не заменяют собой храбрость. Трусы ничуть не меньше героев надеются на победу; мало того, убегая от опасности, человек бежит в надежде на спасение. Эти надежды не имеют ничего общего с храбростью и, увы, не способны никому внушить храбрость.
Мы вовсе не утверждаем, что надежда слишком незначительна, чтобы принимать ее в расчет. Мы не отрицаем, что надежда может усилить храбрость или не дать ей выдохнуться, что подчеркивал уже Аристотель: легче быть храбрым в бою, если надеешься победить. Но разве это требует больше храбрости? Можно подумать, что дело обстоит с точностью до наоборот: раз надежда вселяет храбрость, то в отсутствие надежды надо быть особенно отважным. Тогда подлинным героем будет тот, кто не только готов встретить опасность лицом к лицу – опасность есть всегда, – а тот, кто не убоится неизбежной гибели и даже сокрушительного разгрома. Это храбрость побежденных, и она ничуть не менее похвальна и ничуть не менее достойна, чем храбрость победителей. На что могли надеяться заключенные варшавского гетто, поднявшие восстание? Для себя – ничего, но это лишь добавляет им героизма. Зачем вообще они решились на борьбу? Потому что видели в этом свой долг. Потому что молча сносить репрессии представлялось им недостойным. А может, ради красоты поступка, потому что, как говорят, на миру и смерть красна, – при условии, конечно, что это красота этического, а не эстетического порядка. Подлинно храбрые люди всегда действуют ради красоты храброго поступка, уверяет Аристотель, ради любви к добру либо под влиянием чувства чести. Свою роль могут сыграть и страсти – гнев, ненависть или надежда. Но храбрость возможна и в их отсутствие – мало того, в их отсутствие она особенно необходима и особенно добродетельна.
У того же Аристотеля можно прочитать, что в самом высоком своем выражении храбрость «лишена надежды», даже «антиномична надежде». Храбрость смертельно больного человека, не имеющего никакой надежды на выздоровление, больше, чем храбрость моряка, встречающего шторм. Поэтому те, кого ведет надежда, не обязательно храбрецы, равно как и те, кто считает себя самым сильным и способным победить в бою. Я не уверен, что следует заходить столь далеко, вернее сказать, не уверен, что подобным, несколько односторонним толкованием Аристотеля можно уводить античного мыслителя в те дали, куда я сам, по меньшей мере в абстракции, готов забраться, но куда он вряд ли согласился бы за мной последовать. Впрочем, все это – лишь история философии. Сама жизнь учит нас, что храбрость необходима, чтобы пережить отчаяние, а иногда отчаяние даже порождает храбрость. Когда надеяться больше не на что и бояться нечего – вот вам и храбрость! Вопреки всяким надеждам, она помогает нам вести свои сражения в настоящем, переносить страдание в настоящем и предпринимать те или иные действия в настоящем. По этой причине, как говорил еще Рабле, согласно подлинной военной науке, никогда не следует доводить врага до отчаяния, потому что это множит его силу и пробуждает храбрость. От того, кто ничего не боится, можно ожидать всего чего угодно. А чего ему бояться, если надеяться не на что? Это хорошо известно военным, дипломатам и государственным деятелям. Надежда подставляет под удар того, кто надеется; отчаяние – только себя. Самоубийство далеко не всегда лучший выход, потому что смерть – это ведь тоже надежда. Ален, служивший в армии и проявивший себя храбрым солдатом, встречал на войне нескольких настоящих храбрецов. Вот что он рассказывает: «Чтобы обрести подлинную храбрость, надо чтобы не осталось совсем никакой надежды. Мне попадались пехотные офицеры и унтер-офицеры, которые, казалось, поставили на своей жизни крест, – их веселость меня пугала. В этом отношении я от них отставал. Мы всегда от кого-нибудь отстаем». Вот именно, и не обязательно на войне. В другом месте Ален вспоминает – уже не на войне, а в школе – храбрость Ланьо и его «абсолютное отчаяние», благодаря которому он мог мыслить «радостно, ничего не боясь и ни на что не надеясь». Подобные виды храбрости похожи одна на другую, и все внушают нам опасения. Но что это доказывает? Только то, что мы нуждаемся в храбрости. Широко известно знаменитое высказывание Вильгельма Оранского (12): «Чтобы начать дело, надежда не нужна; чтобы его продолжить, успех не обязателен». Про него говорили, что он был человеком молчаливым, но это нисколько не мешало ему действовать, притом достаточно храбро. И кто сказал, что только оптимисты накоротке с храбростью? Да, наверное, гораздо легче что-то начинать или продолжить начатое, если тебя ведет надежда и тебе сопутствует успех. Но чем легче дело, тем меньше храбрости требуется тому, кто его делает.
Зато Аристотель ясно показал другое – и этим мы и закончим главу. Храбрость нуждается в чувстве меры. Это не значит, что можно быть слишком храбрым или что экстремальная опасность вызывает экстремальную храбрость. Это значит, что следует соотносить риск и преследуемую цель. Можно рисковать жизнью во имя благородной цели, но глупо делать то же ради пустяков или просто упиваясь опасностью. Этим храбрец отличается от сорвиголовы. Благодаря этому храбрость – как и любая другая добродетель, по Аристотелю, занимает золотую середину между двумя крайностями, двумя безднами – трусостью и безрассудством. Трус слишком подвержен страху, а безрассудный человек слишком мало ценит жизнь и недооценивает опасность. Поэтому ни тот ни другой не могут быть истинно (то есть добродетельно) храбрыми. Любая отвага становится добродетелью только при условии, что ее ведет благоразумие – с помощью страха и под контролем разума. «Душевная сила или добродетель свободного человека одинаково усматривается как в избежании опасностей, так и в преодолении их. Человек свободный выбирает бегство с тем же мужеством или присутствием духа, как и сражение» («Этика», IV,69).
Остается лишь напомнить, что храбрость не является самой большой силой. Судьба или, что то же самое, случай сильнее. Храбрость даже зависит от случая (чтобы быть храбрым, достаточно этого захотеть, но кто выбирает свои желания?) и покоряется ему. Для каждого человека существуют вещи, которые он способен вынести, и вещи, которых он вынести не в состоянии. Встретится ли на его жизненном пути нечто такое, что его сломает, или не встретится, больше дело случая, нежели его заслуга. Это хорошо знают умные герои, и именно это и делает их скромными по отношению к себе и милосердными по отношению к другим. Все добродетели связаны друг с другом, и каждая из них связана с храбростью.