Мама
Шрифт:
Я хорошо помню день, когда ее не стало. Худший день моего детства в противовес тому, когда родители забрали меня с детского дома. Она должна была прийти в обед, но ни через час, ни через два ее так и не было. Папа позвонил мне в два часа дня и спросил, пришла ли бабушка. Получив от меня отрицательный ответ, очень скоро он позвонил мне снова и сказал, чтобы я вел себя осторожно, потому что бабушка не придет. А вечером, когда родители вернулись вместе, папа подошел ко мне и рассказал о том, что у бабушки случился сердечный приступ и спасти ее не удалось. Мне было 11.
Впервые я потерял близкого и понял, что человек, пребывающий в моей жизни не так много времени, может стать для меня одним из самых важных.
3
В 2009, успешно сдав экзамены после школы, я прошел по баллам в университет в соседний город по специальности «Агрохимия и агропочвоведение» на очно-заочную форму. Грядущая «взрослая»
Несмотря на то, что после усыновления я неизменно получал родительскую любовь, мысли о родной матери никуда не пропадали. Более того, с каждым годом они становились все тревожнее. Казалось, будто чем старше я становлюсь, тем старше становиться она, и мы отдаляемся из-за этого еще дальше. Узнав в девятилетнем возрасте правду о том, что родительская любовь отлична от любви к девушке, моя глубинная детская жажда к родной матери, хотел я этого или нет, начала идти наружу, стремительно нарастать во мне. Теперь мне было недостаточно узнать одну лишь причину, из-за которой я оказался в детском доме: теперь я хотел быть любим ею – своей родной матерью. Я начинал верить, что вместе с ней моя жизнь станет полноценнее, в своих фантазиях я представлял, как мы познакомимся, как будем поддерживать друг друга, что об этом никто не будет знать, что мы сможем дать вторую жизнь нашей когда-то прерванной связи – связи между матерью и сыном. Та, которую я еще даже не знал, была для меня яркой звездой, спрятанной где-то в далеком, скрытом от глаз других месте, но я верил, что, как только я найду ее, как только ее свет начнет падать в мою сторону, я окончательно сброшу с себя то бремя, которое нес с самого детства, я пойму, кто я, и таким образом обрету покой.
Я знал имя, фамилию и возраст моей биологической матери – мне рассказала об этом одна из воспитательниц, когда я учился во втором классе. Она работала в нашем детском доме все время, сколько я себя помню, и я относил ее к «хорошим» воспитательницам. Она водила меня в школу с первого класса и за это время мы более-менее поладили. Меня водили и другие воспитательницы, но только с ней я мог свободно болтать, рассказывать о своих школьных днях. И вот однажды зимой, когда мы возвращались вечером из школы, как обычно, пешком – школа была совсем недалеко от детского дома – эта воспитательница сказала мне, что провожает меня последний раз, так как уходит с работы из-за ухудшающегося здоровья, и поэтому меня будет водить другая женщина. Слова ее меня расстроили не только потому, что мне придется ходить с другой воспитательницей, которая с большой вероятностью окажется мрачной и совсем неразговорчивой, но и потому, что я давно собирался спросить у нее про маму, так как близость нашего общения в моем детском понимании позволяла сделать это, но я никак не решался; а теперь, узнав, что скоро этой возможности у меня и вовсе не будет, я решил более не медлить и сразу же обратился к ней, конечно, ни на что не надеясь.
– Ольга Валерьевна, – уверенно сказал я, – вы не могли бы сказать, как зовут мою маму? – Я смотрел на нее с поднятой головой, и она приподняла свои прямоугольные очки ближе к глазам.
– Зачем тебе знать об этом? – спросила она.
– Хочу найти ее, когда вырасту, – с таким же напором ответил я.
Она посмотрела на меня еще пару мгновений, а затем увела взгляд вперед.
– Нам нельзя говорить об этом вам, детям.
– Почему? – в недоумении спросил я.
– Есть правила, которые мы должны соблюдать на работе, – спокойно продолжала она.
В детском доме незнание о своих родителях было чем-то само собой разумеющимся. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о своих родителях. Будто это было какое-то табу. Меня всегда поражало, что никто и не пытается узнать о них, будто они чего-то боятся. Но на самом деле это был вовсе не страх – это была всеобщая глубокая обида.
Я помню один вечер, когда мы с Мишей сидели на полу в кругу других ребят, в том числе и сильно старших нас, которым было по лет 14-15. Мы собирались так часто, и кто-то рассказывал смешные или страшные истории. Иногда старшие заставляли нас, младших, затыкать себе уши, ибо мы были еще слишком маленькие для некоторых разговоров. Я, как и велелось, вставлял пальцы в уши и все равно затем незаметно немного вытаскивал их, чтобы что-то расслышать. И вот этим вечером, когда прозвучало несколько историй от старших, я, один из самых младших
в этом кругу, решил спросить у всех: «Ребят, а кто-нибудь знает о своих родителях?» Несколько ребят засмеялись, и одна из старших девочек с двумя косичками, сидящая напротив меня в нескольких метрах, сказала: «А зачем нам про это знать? То, что они бухали или наркоманили и до нас им сейчас нет никакого дела? Малой, если бы им хоть капельку было на тебя не наплевать, ты бы уже давно грелся в своей теплой кроватке». Снова смех, но я нахожу лица тех, кто не смеется. И это безмолвная поддержка зарождает внутри меня какое-то стремление к противоречию, к борьбе, в которой, конечно, я буду здесь растоптан. Я начал: «Но что, если с ними случились события, которые не оставили им выхода? Может чьи-то и вовсе погибли, и поэтому кого-то из нас не забирают». «Друг мой, – начал один из старших парней, сидящий рядом с двухкосой – у него была кличка шмель за растущие вверх волосы, – это случаи один на миллион, и не думай, что у тебя или у кого-то из нас такое произошло. Мы здесь никому не нужны, мы сами по себе. Привыкай, а то потом сложно по жизни будет. Я сейчас тебе это даже не со зла говорю». Я хотел было снова возразить, но не смог. Горло сжало, и мне хотелось плакать. Но я сдержал себя. Кто-то начал рассказывать следующую историю, а я, уйдя в себя, задавал себе один и тот же вопрос: «Неужели все это так?»Мы шли с воспитательницей молча, я смотрел себе под ноги, слушая, как скрипит грязноватый снег, и уже смирился с тем, что я ничего так и не узнаю, как вдруг она спросила меня:
– Мы можем с тобой договориться? Ты же умеешь хранить секреты?
– Да, умею, – тут же с воодушевлением ответил я, чувствуя, что эти вопросы к чему-то ведут.
– Пообещай мне, что, если я скажу, как зовут твою маму, ты никому об этом не расскажешь? Хорошо?
– Да, хорошо, – подтвердил я.
– Я сейчас говорю на полном серьезе, ты понимаешь?
– Да, – кивал я.
– Если кто-то узнает об этом из воспитательниц или кто-то из твоих друзей, у меня будут большие проблемы. Никто не должен знать, что я тебе что-то говорила об этом.
– Я понял. Обещаю, что никому не расскажу.
– Ну хорошо. Завтра, когда будет обед, подойдешь ко мне.
Удивленный ее намерением помочь, я зашел с улицы в комнату к остальным и, казалось, владел величайшей тайной на свете, что вот-вот и она раскроется мне, а остальные даже не догадываются, что меня ждет.
На следующий день, когда был обед и она сидела, как обычно, в кресле за газетой вдали ото всех, я, как мы и договаривались, подошел к ней. Она сложила газету и сразу сказала:
– Твою маму зовут Неля Л., фамилия, как и у тебя. Она родила тебя в пятнадцать лет и десять месяцев. Больше я ничего не знаю.
– Я понял. Я запомнил, спасибо большое.
Я отошел от нее, вернулся обратно к столу и много раз стал проговаривать про себя «Неля Л., пятнадцать, десять». А когда я вернулся к себе в комнату, вырвал с тетради клочок и написал на нем то же самое, боясь, что услышанное может вылететь из головы, а затем убрал его под матрац. Мне хотелось бежать, что-то сделать с этой информацией. До самого сна мое детское сознание было возбуждено и взывало меня к действию, будто я уже должен был начинать искать.
Я до сих пор не знаю, почему она согласилась рассказать мне о матери, этому ребенку, от которого можно было ждать все, что угодно, который ничем не отличался от остальных детей. Может, я был первый, кто за много лет ее работы спросил у нее об этом? Или напоследок ей выпала возможность помочь кому-то, и она решила уйти с чувством своей полезности? Как бы то ни было, в тот момент я был безумно рад, что узнал имя своей мамы, и встреча с ней стала для меня ближе, реальнее. Как и обещал, я не рассказывал о произошедшем никому, даже Мише. Воспитательницу же после этого дня я больше не видел – она, как и сказала мне, ушла от нас. А я так и остался в этих стенах с этими четырьмя словами от нее – Неля. Л. Пятнадцать. Десять.
4
Начался мой первый учебный год в университете. Я заселился в университетское общежитие в трехместную комнату, где стал жить с двумя парнями, такими же первокурсниками, с которыми быстро поладил (родители хотели снять мне квартиру, но я напрочь отказался; здесь же я платил совсем скромные деньги). Первый из них – Марк – был худощавый, светловолосый, ростом почти как я; он приехал из какого-то небольшого поселения, говорил быстро, без говора; второй – Коля – был ниже нас на голову, вечно смеющийся, заводящий нас, с широченной улыбкой и прямыми, красивыми белыми зубами, которые, казалось, были искусственными. Когда все мы трое уже достаточно сблизились, то мы с Марком стал в шутку называть Колю «джокером». Между нами троими почти никогда не было притеснений: все мы, попавшие в эту непривычную для нас среду, искали связей, за которые можно было бы цепляться, и поэтому, поняв, что в общем-то каждый из нас вроде бы ничего, мы с любовью приняли эту случайность, сведшую нас в этой комнате.