Мания страсти
Шрифт:
«Он был из тех многоликих политических деятелей, не имеющих ни убеждений, ни значительных средств, ни храбрости, ни серьезных познаний, адвокат, меняющий свою позицию в зависимости от обстоятельств, красивый мужчина из областного центра, умеющий сохранить равновесие меж крайних полюсов и всегда „себе на уме“, нечто вроде иезуита-республиканца, натура подозрительная, такие сотнями произрастают на унавоженной почве всеобщего избирательного права».
Подставьте любые имена, фильм только что вышел.
Что же касается всемогущества информации, газетных хроник, вот вам образчик техники на все случаи жизни:
«При помощи недомолвок необходимо делать так, чтобы все подумали то, что нужно, опровергать так, чтобы все только утвердились во мнении, а утверждать таким образом, чтобы никто не поверил в сообщение».
В самом деле, проще некуда, именно так Иисус с лубочной картинки, или далай-лама, сегодня, в каком-нибудь вечно буржуазном салоне конца века может появиться не идущим по водам, но несущимся верхом на доске, как серфингист, по волнам Прессы, на виду у сгорбленных лунатиков. В те времена никто не покупал пусть даже маленького Сезанна, которого, впрочем, Золя решительно пытается убить в следующем, то есть 1886-м, году. Претенциозники, претенциозницы, претенциозники, поддельные картины, они подделки и есть, а подделки это деньги, а деньги это опиум, замкнутый круг замкнулся. Мопассан, истощенный скорее
7
Аутоскопия (психол.) — галлюцинация, при которой больной видит самого себя.
«Когда он сидит за столом своего рабочего кабинета, ему кажется, будто он слышит, как открывается дверь. Между тем, слуге был отдан строгий приказ никогда не входить к нему, когда он работает. Мопассан оборачивается и не слишком удивляется, увидев, как входит он сам, усаживается напротив, уронив голову на руки, и принимается диктовать то, что пишет. Когда он заканчивает и встает, видение исчезает».
Мне нравится фраза из «Милого друга»:
«Этот холодный озноб, который возникает из мгновений бесконечного счастья».
Счастье на черном фоне, мне никогда не надоест говорить о нем, я из породы фанатиков. Никакое недоуменное пожимание плечами, никакая жалостливая гримаса, никакие натянутые смешки — ничто не сможет меня отвлечь и увести, как прежде не могли повлиять воспитание или гнет. И дело здесь вовсе не в абстрактной идее, долгих размышлениях, порыве ветра или взгляде поверх, в сторону, некоем туманном воспоминании на склоне лет о былом счастье или о лучшем мире, — дело в самой что ни на есть конкретной вещи, здесь, сейчас, в настоящем, напротив. Счастьем было — и есть навсегда — тело Доры, каким было оно тогда, его гибкая искушенность. В будущем одаренные женщины в юности будут заинтересованы в том, чтобы проходить что-то вроде стажировки по кокетству, где-нибудь в монастырях без ворот и запоров, на берегу озера, на Западе, предположим, где станут изучать самое себя и своих партнеров. Сколько времени не будет понапрасну потеряно, сколько надуманных проблем удастся избежать. Делай с другим то, что ему самому хочется. Если тебе это не нравится, пожалуйста, не надо. Да — это да, нет — это нет. Галантерейное «быть может» просто смешно. Совет, разумеется, подходит и для особей мужского пола, больше похожих на неловких, неуклюжих девиц, на которых женщины имеют все основания жаловаться. Практические занятия, замешкаться и переждать не удастся, у каждого своя судьба, свои встречи. Вам, таким образом, удастся избежать напастей девятнадцатого века и, возможно, патетики мадам Вальтер, ошибавшейся в своем собственном образе и с опозданием проживающей с Милым другом, этим лже-Иисусом, «бледную осень после холодного лета», умевшей любить лишь любовью «маленькой девочки». Эдакая стареющая девочка, еще в прыщиках, но уже в климаксе, вот в чем опасность. «Более всего ему было противно слышать всякие „моя мышка“, „мой песик“, „мой котик“, „мое сокровище“, „моя птичка“, „моя прелесть“ и наблюдать, как она ему себя предлагает, каждый раз разыгрывая глупую комедию девической стыдливости, со всеми этими боязливыми жестами, которые сама она находила милыми и трогательными, неуклюжими уловками порочной институтки…» Вот она, замаскированная скука мадемуазель Вентей и ее деревенской приятельницы… Берите лучше пример с утонченной Клотильды, сцена, разыгранная под столом: «С бьющимся сердцем он чуть сильнее сжал ее колено. В ответ получил легкое сдавливание. Итак, ему стало понятно, что их Любовям суждено было возродиться». «Их Любовям», вы не ошиблись, именно во множественном числе. Вывод один: делайте то, что можете, искушенный мужчина стоит двоих, искушенная женщина — троих. Таков закон.
Да будет счастлив тот — или та — для кого все это очень значимо и, в то же самое время, не имеет никакого значения. Это хорошая новость. Дьявол, этот ожесточившийся пуританин, замкнут сам на себе, это воплощенное короткое замыкание. Бог, как всегда, думает о другом. Человеческое существо, этот атом, наделенный слабыми зачатками разума, недолговечный, быстро рассеивающийся, становится снисходительным, терпимым, а порой даже мудрым. Все плохо, что хорошо кончается. Потому что начинается идиллия.
Не будем предаваться бесплодным мечтаниям: роман-отрицание не перестает появляться, он распространяется со сверхзвуковой скоростью, таковы потребности рынка и политического контроля. Вы можете сами убедиться в этом, отправившись в кинотеатр или ближайший книжный магазин. Хотя можете никуда и не ходить: просто включите телевизор, все тот же неизменный коктейль: болтовня, игры, реклама, сентиментальные исповеди и слезливые сопли. Говорят, счастье не имеет истории. Еще как имеет.
Дора, метр семьдесят один, брюнетка с голубыми глазами, кажущимися временами черными, короткая стрижка, круглое лицо, тонкий рот, белая кожа, летом легко поддающаяся загару, маленькие груди, тонкая талия, красивые ноги, очаровательная попка, стремительные жесты, продуманные слова, живая речь, легкие, словно летающие, руки. Голос, обладающий неуловимым очарованием, гортанный, чуть хрипловатый смех, и потом шепот, виртуозный переход к пианиссимо. Дора превосходная пловчиха, раскачивающаяся на волнах Ка-Ферре, где мы однажды проводили лето. Дора жарких сиест и холодных ночей, Дора сумерек, крадущаяся на цыпочках по коврам и кроватям. Дора, демонстрирующая мне ранку на правом колене (в самом начале, когда мы яростно любили друг друга прямо на земле). Дора в черной непромокаемой куртке на молнии, на лыжах в Фон-Коме, скользящая по скоростной трассе. Дора за штурвалом катера, в венецианской лагуне. Дора у пылающего камина, белая футболка, больше на ней нет ничего. Дора, читающая Пруста на террасе в Сен-Жан-де-Люз и спрашивающая меня по поводу Альбертины, что, на мой взгляд, могло бы это значить: «желание неведомое, непокорное, настойчивое, неукротимое». Дора, приглушенным голосом предлагающая мне, в каком-то баре в Барселоне, ту девицу на ночь, и почти заставляющая отправиться к проституткам в Рамбла, ожидающая меня в кафе, чтобы выслушать впечатления. Дора, весьма сильная в шахматах, всегда выбирающая черные фигуры и вдруг внезапно, безо всякой причины, прерывающая партию, погружающаяся в сон так решительно, будто отправлялась на поиски собственного потерянного континента, острова, грота, засыпанного мелким песком, что струился с только ей слышным шорохом. Дора, чаще всего просыпающаяся раньше меня, завтрак в просторной кухне, красное летнее небо, или иссиня-черное зимнее, проливной дождь. Дора вечерами, за своим письменным столом, стопки бумаги, фломастер, что-то перебирает, раскладывает, подчеркивает, пишет на полях, просматривает тонны справочников по юриспруденции.
Дора, пожимающая плечами, — реакция на какую-нибудь политическую передачу («и этот туда же!»), выключающая телевизор, включающая радио («тихо, Бах»), вдруг на целый месяц перестававшая есть и даже пить, гимнастика, а затем снова шампанское. Дора летом, если мы оказывались порознь, я — где-нибудь на берегу океана, и она — расспрашивающая меня по телефону, хорошо ли мне удалось поплавать, загорел ли я (голос становился каким-то плотоядным), и в свою очередь описывающая себя в саду, на шезлонге (и я знаю, что она начинает легонько поглаживать себя, уверенная, что я сделаю то же самое). Дора, переживающая за свою дочь, которая никак не могла разобраться со своими романами, или за какого-нибудь своего бывшего любовника в депрессии, который хотел бы возобновить с ней отношения («это так неприятно, но ведь надо же соблюдать вежливость, разве нет?»). Дора, пылающая в жару, проглотившая слишком большую дозу антибиотиков. Дора, быстро шагающая по улицам Лондона, не желающая опаздывать на концерт своей подруги Клары.И после концерта, ночью, решительно предлагающая меня ей. Я внезапно чувствую на себе эти драгоценные руки и умелые пальцы, под которыми только что перекатывались и вскрикивали ноты моцартовского концерта (безумная, дикая интерпретация). Слоновая кость рояля, слоновая кость шахматных фигурок, слоновая кость переплета Сирано, слоновая кость зубок, впившихся в кожу. Ее руки, ее запястья, ее плечи внезапно раздваиваются, как и ее мозг, два полюса — нежность и жестокость. Я не смогу прослушать запись этого концерта, двадцатого, в ее исполнении, в другой раз, в Гамбурге, мне все будет казаться, что он проходит сквозь меня, играется внутри меня всеми жилками и волокнами моего тела. Спасибо, спасибо. «Ну что, — смеясь, спрашивает меня Дора на следующий день, — лучше, чем со мной?» В конце концов, я заснул около пяти утра в своем гостиничном номере (Дора заказала две комнаты, для себя и для меня, а я спал у Клары, после того, как ей удалось сбежать от своего импресарио, толстой мужеподобной тетки, потрясенной при виде того, как ее звезда тащится за мной в бар). Наступил полдень, Клара уже уехала в Рим, мы с Дорой шагали по Сент-Джеймс парку, под июньским солнцем, я думал: «я или грежу или сошел с ума», и пощипывал левую руку, где еще ощущался укус этой гениальной женщины, перед тем, как зайтись от восторга — было! — долгий вздох, дыхание, так и не вырвавшееся изо рта. Но вот уже Дора целует меня на скамейке, она хочет получить свою часть магического подарка. Благодарю, вампиры, искренне благодарю. Нет, «лучше» было только с ней, несколько другой темп, вот и все, более быстрый (но она же выпила, пианистка, и была голодна, должно быть, ей не часто приходилось заниматься любовью ввиду отсутствия свободного времени, а также умеющих хранить тайну партнеров). И Англия — страна, где все происходит так, как если бы ничего не происходило, добрый день, добрый вечер, затмение. Брюнетка Клара с черными глазами, почти индианка, брюнетка Дора с голубыми глазами, отливающими фиолетовым под кедрами. И ты, музыка, которая на небесах, да святится имя твое, да придет царствие твое, да будет воля твоя как в небесах, так и на земле, прости нам прегрешения ритма, так же, как мы прощаем тех, кто терзает наши барабанные перепонки, гармонию нашу насущную дай нам сегодня, да не введи нас в хаос звуков, но избави нас от самих себя, ныне и присно, и вовеки веков, аминь.
Или вот еще, я в Нью-Йорке три месяца, живу, если можно так выразиться, с Жиль, еще одна любовь, о которой я, может быть, как-нибудь и расскажу, маленькая квартирка с видом на Гудзон, солнце по утрам. Мой научный руководитель отправил меня сюда, чтобы взять несколько интервью у местных знаменитостей. Дора приезжает на какой-то процесс, я прячу от нее свою американку, часто ужинаю в одиночестве в баре на Седьмой Авеню, возвращаюсь, она приходит поздно. Она в нервном возбуждении, дело оказалось сложным, имеет какое-то отношение к политике, ее контакты вынуждают ее вести жизнь суровую, адвокатская среда, этот постоянный кошмар мира юриспруденции, от которого не денешься никуда. Франсуа еще в Париже попросил меня кое с кем повидаться. Мой отчет будет проще некуда: город прекрасный, но на деньги рассчитывать не стоит, девицы все безумны (кроме Жиль), мужики убогие, кроме негров (да и то…). Техника восхитительна, человечность заторможена. Взять все техническое, оставить человекоподобное.
Город, да, действительно великолепен, наслаждайся вертикалью, ветром, мостами, понтонами, такси, выписывающими немыслимые зигзаги, прибывающими по вызову через мгновение. Нью-Йорк — это по сути своей контрабас, пространство звучит снизу доверху и сверху донизу, смычок пощипывает и пощелкивает этажи. Порт подъемников. У меня остались впечатления о стеклах повсюду, о прозрачной радости, зеленых и синих фильтрах, с легкими вкраплениями стали. И в самой сердцевине движения — покой. В сердцевине покоя — движение. Вспышка покоя. Зевс, притаившийся в башнях. Как прекрасно броситься на постель здесь, на тридцать четвертом этаже, возле океана, надо всей этой невменяемой суетой. Два тела, потерявшиеся в этом городе, среди миллионов других, вот острейшее головокружение, вот озноб. Все, что происходит одновременно с твоим существованием, что невообразимо и неисчислимо, несет вас, подпирает вас, еще больше выделяет вас в конкретном вашем поступке. Вы можете умереть где-нибудь в углу, всем на это наплевать, равно как если вы возопите от восторга. Читаете ли вы, пишете, размышляете: пустыня. Я смотрел на крыши, антенны, я спускался на улицу купить виски, кофе, хлеба, масла, конфитюра, я подсчитывал свои скромные долларовые сбережения, ничего, еще месяц, я звонил Жиль, уехавшей на неделю в Бостон (сдержанность, оттенки), я любил опускающиеся над рекой сумерки, силуэты вечерних кранов над доками. Видимая отсюда, наша микроскопическая деятельность в Париже и Европе казалась еще более истинной, предвосхищающей нечто. Дора виделась с друзьями (их у нее было много), я работал, дожидаясь ее, дни не кажутся особенно длинными, зато как коротки ночи.
Вот я в Центральном Парке читаю Дачжуань, «Большой Комментарий»:
«Творца узнают по простоте. Тот, кто воспринимает творение, способен действовать через простое. Творец, по своей природе, есть движение. Именно через движение с легкостью удается ему увидеть то, что находится в отдалении. Таким образом, он живет в этом мире без устали, он управляет бесконечно малыми величинами, когда вещи состоят из атомов. Ибо величина движения определяется самым ничтожным зародышем будущего, все прочее развивается свободно и самопроизвольно. Тот же, кто воспринимает, по природе своей есть покой. Посредством покоя все, что есть самого простого, становится возможным в космическом существовании. Вот эта простота, что рождается исключительно из способности к восприятию, и есть зародыш всякой множественности».
Щепотка времени, большие квадраты пространства. Здравствуйте, сердце, клетки, вены, ткани, кости, хрящи, сухожилия. Здравствуйте, деревья, белки, цветы. Здравствуй, помутнение хрусталика: корабли, машины, толпа, свет, лучи.
Дора, вернувшись в два часа ночи: «Ты еще не спишь? Опять твой китаец? А давай-ка спать, быстренько?»
И в самом деле, засыпает быстро, замертво. А на следующий день в ее глазах: радость оттого, что удалось уснуть. Собирает свои бумаги: «Кажется, я нашла одну штуку, чтобы прижать их к стенке. — Смотри, не выпусти. — Мы еще порезвимся».