Мания. Книга первая. Магия, или Казенный сон
Шрифт:
– С удовольствием! Между прочим, Генри Дэвид Торо писал: «Сейчас я снова временный житель цивилизованного мира».
– А кто такой Торо?
– Господи, вы не знаете Торо? О-о-о! Это меня разочаровывает.
Хочешь узнать, где самые спелые вишни?Спроси у мальчишек и у дроздов.– Это его стихи? – зачем-то полюбопытствовал Моторыга, про себя кляня, что задал этот вопрос.
– О, нет! Такие строки мог написать только великий Гете.
– Ну а при чем тут Торо?
– Вот именно! Какое отношение я имею к деньгам, которые
– Кажется, – полуустало ответил Моторыга, – потому вы и здесь.
– А на этот счет Фоблаз сказал: «Горе тому, кто блеснет своеобразием в разговоре». Спрашивается, зачем мы ведем эту пустую и, надо сказать, никому не нужную беседу? Дело это прокурор закроет, так как инцидент, как говорится, исчерпан. Те, кто пытался нагреть руки на ротозействе бухгалтера, сделают для себя выводы и другой раз будут красть более продуманно.
– Вот меня и мучит, – вдруг вскричал совершенно неследовательским речитативом Моторыга, – кто они или он?
– Одна португальская монахиня воскликнула так: «Любовь! В каких только безумствах не заставляешь ты нас обретать радость!» Да зачем вам это все надо?
– Но ведь преступник разгуливает на свободе! – вырвалось у Ефима.
– И пусть себе ходит! Но только чтобы не делал необратимых шагов, за которые полагается государственная кара. И не будьте утопическим поклонником Шерлока Холмса. Потому как в вашем распоряжении в данном деле только правовая пустота.
Они еще несколько минут помучили друг друга молчанием, потом Фельд сказал:
– Все это лишний раз подтверждает, что каждый организовывает свою жизнь с учетом слабостей, свойственных человеку.
И встал. И Моторыга не стал его задерживать. И даже не ответил на его то ли подначку, то ли на простое утверждение:
– Право, как и все непонятное, нейтрально!
Глава вторая
1
Георгий шел на вянущий свет фонарей, ушедших гореть и в день, на шустрое, но далекое перемигивание двух электросварок и думал об отходниках, о тех, ради кого здесь оказался и, как бы вторым планом, одновременно вспоминал себя подростком, когда у него уже проскакивали мужающие мысли, потому как шел четырнадцатый год, и душа напряглась от непонятности бытия.
В командировке его всегда настигали главные воспоминания, и вообще, думалось легче и свободней. Особенно по вечерам, в кромешной темноте, когда сквозь листья дерева, под которым стоишь, просверкивают звезды.
Не испортила его настроение «бандурша», как он ее про себя звал – гостиничная смотрительница – нервная, изволновавшаяся на своей, как ей казалось, значительной работе, особа.
Не прибавил ему тоскливости и сосед, с которым его поселили. Он недавно схоронил свою жену и теперь, как заметил Георгий, пытался, чтобы всюду его видели горюющим, даже потерянным, чтобы над ним ахали и охали, а он бы сдерживал изо всех сил вопль, который заменял ему слезы.
А благостное настроение у Георгия было оттого, что вот тут, в этой Листопадовке, он вдруг почувствовал себя писателем.
Нет, он еще ничего такого не создал, чтобы начать, например, гордиться или вообще как-то задирать нос, но чувство, что он – может, возникло.
И сложилось оно из двух наблюдений за собой.
Первое было ожиданным:
он все время что-то себе подговаривал. Скажем, брившись, произносил:– Так-с, таксочки, такси, больше пены не проси, – и уменьшал давку на тюбик, в котором находился мыльный крем.
А второе наблюдение он открыл в себе случайно. Услышал, как квартировавший в соседнем номере старичок сказал кому-то:
– Все они ушибленные коммунизмом, вот их и тянет на бессемейственность.
И Георгий тут же эту фразу записал. Записал так, на всякий случай. И вдруг понял, что ее сейчас никуда не пристроишь.
Он вышел в коридор, где шел этот разговор, и увидел двоих старичков. Не обращая на него внимания, они продолжали, видимо, не столь им важную, но для складка нужную, беседу.
– Знаешь, как три брата у костра грелись? – спросил первый, с пегой бородкой, старичок.
– Расскажь, – подыграл ему второй, только при одних, хоть и сивых, усах.
– В общем, сидят они все трое и глядят на немощное дотлевание костерка. «Все!» – сказал младший, и сплюнул в огонь. «Конец!» – произнес старший и помочился на кострище. А третий между ними посетовал: «А спичек-то боле нету!»
– Это ты к чему? – спросил старичок при усах.
– А к тому, что старость пришла, а мы все мудрости не научились. И уже чуется, как слабеет душа от излишних волнений, сохнет тело, превращаясь в корягу, и мысль становится бесскладно отрывочной, как порванный на части кусок налыгача.
Георгий зашел в свой номер, чтобы все это записать, и вдруг увидел в окно стену той церквушки, что примыкала к гостинице. За огорожей было обсыпавшееся пожилое кирпичное крошево и кровавые ложбища в местах, куда с крыши – при дожде и, возможно, обильной росе, падала капель. А рядом топырились листвой два бледностебелых вьюнка. Обпавшие же с карниза кирпичи квасились в гнило смердящей луже.
И вот это все увиденное и слышимое чуть раньше как бы слились воедино, и он представил себе картину, что была тут, скажем, полвека назад, когда эти старички были совсем молодыми, а красавица-церковь похвалялась своей вычурной статью и блеском крестов.
Георгий дошел до речки. Увидел на безлюдной косе рвано отпочковавшийся от берега, лежащий на боку, истлевающий провислыми ребрами баркас. Над ним вились чайки.
И вдруг что-то заставило Георгия остановиться. Вроде свист откуда-то раздался или окрик. Но такой, что услышался не ушами, а чем-то еще, встроенном внутри его организма, но более чувствительным, чем слух.
Он поворотил голову влево и увидел холм, точь-в-точь такой, какой возвышался на краю его родного поселка.
Там, помнил он, росли грубые, прожилистые, даже по молоди пожилостебельные травы, которые не ела скотина и не косили люди. Звали ту траву простонародно дрямом.
Вот в зарослях этого самого дряма тайно неслись отбившиеся от дворов куры, щенилось бездомное собачье и пировали пропащие выпивохи, которые, надрызгавшись, тут же тяжело спали, облепленные мухами и облетанные сытыми от обилия бросовой закуси осьём.
В кустах дряма иногда случалась и летучая любовь: скупая совокупность двух опьяненных бесконечностью терпения душ.
А однажды там было совершено убийство.
Тогда, помнится, Георгия удивил не столько сам факт душегубства, а записка, уголочком торчащая изо рта и ущемленная зубами покойника. В ней была только одна фраза: «Добрея, человек делает глупости!» И – все. И – никаких больше злобных намеков или слов, близких к угрозам и антипатии.