Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Сверху, словно по перилам на заднице, скатился голосок. Это заговорило весь день молчавшее радио.
– Ну чего, давай по глотку, да до дна! – поднял Клим свой стакан.
– А где же ты сейчас обитаешь? – спросил его Конебрицкий, закусывая.
– Вон за той впадиной, – указал он, – есть озерко. А рядом с ним в ряд стояли три дачи. Так вот я в средней обитаю.
– Купил? – спросил Костя.
– Нет, у деда одного квартирую. Такой же, как и твой, только глухой. Он, как я куда соберусь, все время один и тот же наказ дает: «Поспрашай там у людей, где ноне больше блядей!»
Он похрумтел соленым огурцом.
– И еще любит дед вспоминать, как в молодости по заграницам шлялся. Говорит: «В каких только отелях не живал – дух захватывает, как вспомнишь: на лобке переучет волосков делать – вот был сервис!»
Мимо прошла корова, пороняла узевшие от пришлепывания лепехи.
– Говорят, – вновь повел речь Клим, – тут совсем недавно только одни суслики столбенели.
Конебрицкий не ответил. Его опять стало жевать дикое самолюбие.
Как, оказывается, горько грохаться вниз!
И вечером того же дня пришел Прыга.
– Привет! – сказал. – От наших штиблет!
Констатин сдержанно ответил.
– Буду немногословен, как «Краткий курс истории ВКП(б)».
Он, подмяв под себя стул, уселся на него верхом.
– Ну что, ваше липачество, не всегда коту маслена?
– Я не знаю, о чем ты? – попробовал понаивничать Конебрицкий.
– Брось! – прикрикнул Прыга. – Это политическая мода – прикидываться дурачком. А ты ведь – фрайер, и жизнь – не затверженный урок! Ну не попер козел, чего теперь делать?
3
В ту ночь ему приснилось море, отемнело пупырчатый песок после отхода волны и млело позванивавший прибрежный трамвай, прибегавший посмотреть на свое отражение в близлежащую бухту.
А рядом стоял певучий мост. Именно певучий, потому как он вис и пел, ожидая, что его вот-вот проткнет насквозь нитка поезда.
Рядом с этим мостом стояла церковь, которая как бы передразнила мост, помогая плечом, и дала понять, что по праздникам сводит под свои своды грешных и приодевшихся, чтобы выведать тайну шашелем заведшейся любви.
Тут же была гора со свежими намоинами по склону.
Дом же, где в ту пору находился Конебрицкий, был настолько опрятен, что его угнетала эта прибранность, тем более что вокруг произносились такие мусорные слова, как «бюджетная идеология», «активная экономическая политика», «государственный антисемитизм» и, наконец, громкое объявление: «Меняю лицо кавказской национальности на жидовскую морду!»
Если еще к этому добавить, что рядом перехихикавались девки, то не трудно понять, сквозь какое сложносонье волок свой просып Конебрицкий, чтобы возрадоваться, что все это не наяву.
И сразу же вспомнил, что анекдот про объявление ему накануне рассказал Прыга. Ну а при чем тут девки? Откуда они взялись? А море, а мост, а церковь… Что это еще за символы? А ведь вчера ему казалось, что он рехнется.
Жизнь как-то разом приобрела другое значение и смысл. Он вдруг понял то, что для него казалось летучей случайностью и неожиданным промельком. Даже то скуление стихов, которые неожиданно для самого себя запомнились где-то на середине:
Кучерявость кустов и плешивость прогалин –Это все, что успел на земле разглядетьНе погибший, а в небо восшедший Гагарин,Что еще продолжает лететь и лететь.До вчерашнего дня ему казалось, что его полет тоже бесконечен. Что прирастание к дереву насильственных побегов – прививок – его никогда не коснется. Он просто счастливчик, которому, чтобы побаловаться семечками, не надо прогрызать зубами толстокорость тыквы.
Но вчера он утратил свои пророчества, бездумно, как неожиданно теряют девственность, и упал, как насквозь проспевшая груша. Упал и – вдребезги!
Его мысли, как выядренившиеся яблоки, стали круглы и неукусны. А за окном ноздреватый, совсем как «российский» сыр, вечер.
Первый вопрос Прыги был такой:
– Скажи, чем отличается еврейская Пасха от русской?
– Не знаю, – не покривил душой Костя.
– А тем, – весело проговорил Прыга, – что на русской люди целуются, а на еврейской – плюются.
– Я чего-то об этом не слышал, – сказал Конебрицкий.
– Ничего! Все по порядку.
Он глотнул водки и спросил:
– Знаешь, сколько мои ноги перемесили грязи, вернее глины?
– Зачем?
– Чтобы приволочить сюда того, кто упирался.
– Ну и где он? – заозирался Костя.
– Передо мной! – торжественно ответил Прыга.
– Не понял, – заморгал Костя.
– Тебе глюк был, что ты пидор?
– А с переводом можно? – обвялыми губами попросил Конебрицкий.
– Пожалуйста! Видение было, что тебе скоро двоедырье устряпают.
– Как? – вырвалось у Кости.
– В пасть – взаглот и в жопу по самые некуда.
– За что? – не столько спросилось, сколько выдохнулось.
– А за то, что ты петушка двум клиентам играешь.
– Это кому же?
– Ну сперва тем, у кого оглоедничаешь. А потом нам, людям, кто по квасу и опустить может.
– Ну а что я такого сделал? – безнадежно спросил Конебрицкий.
– Ты мазу держал, когда мы в Дубопадовке ишачили?
– В Листопадовке, – поправил Костя. – А что такое маза?
– Ну, во-первых, маза – это поддержка. А про Листопадь забудь. Теперь на тебя только дубы будут валиться.
– Ну что я такого сделал? – голос взмоленно потоньшел.
Прыга налил себе полстакана водки и, поиграв ею внутри граней, спросил:
– Вишь, чем тут перебор может кончиться?
– Выплеском, – догадливо сообщил Конебрицкий.
– Совершенно верно. Вот и ты так вееришь-фраеришь, ведь все может обернуться бортеньем, и тут уж не поймешь, кому зенки зальет, кому хавальник перекосоротит.
Еще там, в Листопадовке, Конебрицкий конечно понимал, что, закрывая липовые наряды, он творил грех против своей конторы, хоть и делал это почти бесплатно. Прыга не очень был щедр на взятки. Да он их таковыми и не считал: подумаешь, сервизик для матери на день рождения или новая куртка за здорово живешь. Но больше, хоть убей! – он за собой грехов не числит. Чего же так набычен Прыга?