Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Конебрицкий опущенно расслабился.
– Ладно, линяйте все! – прикрикнул на собравшихся Прыга и Косте сказал: – Как говорил мой дед на бабку: «Заегозила было, да получила в рыло!» Ваши скесы дюже егозят. Не только понт, но и верхушку держать стремятся. Но мы этого не потерпим. Потому не делай из своей морды прошловечный лапоть, первенство должно быть за нами. Пусть ваши цеховики упираются и вы там кипешитесь, но пока в одно не сольемся – жизни вам не будет.
Он закурил.
– Кстати, вам надо понять, что вы затерхались за то время, пока чистоделами пытались быть.
Он увидел воробья, чуть подхилил
– А ведь с такого вот жиденка все началось.
– Что? – спросил Костя.
– Вот так взлетел он на ветку, подождал я, пока он усидится, прицелился из рогатки, и вдруг чугунка – тренннь! – он это слово именно произнес с тремя «н». – И глаза у сводной сестры как не было!
– Ну и что? – недогадливо вопросил Костя.
– И пошли мои скитания по белу свету.
Помолчали, и Коська засобирался уходить.
– Кстати, – сказал, – отпуск, какой ты брал за свой счет, у тебя уже кончился. Потому рулюй на работу.
И только он вышел за ворота дачи и скрылся за деревьями, как к воротам подъехала его машина.
Его действительно ждали.
4
Ветер возгоняет волны, самоубийственно кидает их на скалы, пружинит, искрит, водо-, а то и скуловоротит. И, как поется в песне, «и бьется о борт корабля».
А над Ай-Петри висит туча. Такая до головной боли постоянна, что кажется – и день выношен этой тучей.
Как выпятившаяся вставная челюсть, устремлен в море пирс.
Скука.
Поэтому кажется, что фасад дня совершенно не отделан. Ни одной законченной детали. Разве что постоянно подмигивающий маяк. Который, как лакей, высокомерен и панбархатен. Панбархатом кажется облепившая его зеленая слизь.
Авенир Берлинер обходит встрепанные только что промчавшейся машиной кусты и снова идет во след за праздно гуляющими девками. Глаз улавливает одни виляния.
Кто-то всунулся в куст, отглотнул из бутылки и снова вышел на аллею.
Безлистье, но скрыло. И весна почему-то больше похожа на осень. И не на осень, а на очень позднюю осень, безнадежную, как неизлечимая болезнь.
Когда он ехал в Ялту, то думал, что вот-вот позолотятся нивы, но за вагонным окном мелькал обсахаренный морозом луг или полоса отчуждения с жеваной прошлогодней травой.
Сосед по купе ему попался до безобразия говорливый. О чем он только не плел всю дорогу: и что Россия – это всемирная деревня, и показывал на старуху, что у железнодорожной будки выскребывала кастрюлю, и что провалы в экономике существуют от того, что нет идеологической партии, и что мы ни в чем не умеем побеждать убедительно, и привести в доказательство мог то ли чемпионат мира, то ли Олимпийские игры, где Советский Союз не добрал и половины запланированных медалей, и что евреи любят Россию без взаимности, и что американское хамство всем изрядно поднадоело, и что роковое совпадение, что струйка наших отношений еще не пресеклась.
Авенир делал вид, что идеологические абстракции его страшно интересуют, но, в основном, главные предпосылки своего покоя видел не в общественно-правовом процессе, а в элементарном молчании. Ибо был уверен, что любое самоопределение имеет одну схожесть и резко идеологическим разговором или одиночным выступлением ему можно коренным образом повредить.
Помешав черенком вилки в стакане, сосед
неожиданно стал говорить о другом:– Сколько нам еще пережить придется пересестов?
Хитрый человек Берлинер, мудрый, но слово «пересест» так и не мог приладить ни к одному явлению, которое его окружало. Но опять промолчал. А сосед неожиданно прояснил:
– На моей памяти – Сталин был, потом Хрущев, следом Брежнев – и тут как горох: Андропов, Черненко, Горбачев. Не много ли правителей на одну жизнь?
У Авенира на этот счет свое мнение. Каждый правитель – как шлагбаумное тире на переезде: проехать нельзя, а пройти – всегда пожалуйста! Только под поезд не попади, раз ты человек рисковый. И чем больше смен курсов и всего прочего, что при этом меняется, тем лучше. Постоянно восполняется то, что было в свое время утрачено или невостребовано.
Как-то видел он: собралась вокруг кого-то толпа, образовала человеческий муравейник. И всем нетерпелось увидеть, что же происходит там, в середке. Вот выпнулась чья-то нога. Кто-то хотел, подчикильнув, подпыргнуть, чтобы хоть на мгновенье, но зависнуть надо всеми. А Авенир, которому в ту пору было шесть лет, наоборот, встал на четвереньки, чуть ли не носом разрыл частокол лодыжек и оказался там, где надо.
И увидел то, к чему так стремил себя всякий. Это – камень с вмурованной в него железякой, как бы подчеркивающей его несдвигаемость. На этом камне лежала толстенная – в серых крапинках – змея, а перед нею, в свою очередь, стоял на коленях человек и пиликал на тоненькой дудочке.
Змея поднималась, раздувала заушины и начинала раскачиваться из стороны в сторону, мелькая своим красно-искристым языком и бесстрастно глядя немигучими глазами.
А все вокруг, Авенир был уверен, считали, что змея мелькает тем самым жалом, с которого стекает яд, и стоит только им дотронуться до человека…
Ему хочется выползти и крикнуть всем, кто обступил шарлатана, что никакого заклинания с помощью музыки нету, ибо змеи совершенно глухи.
Но никто не поверит, тем более что, наблюдая за всем этим, люди не прекращают беседу. Вот один старик говорит другому:
– Детные бабы куда покладистее: на одном сидела – двух вывела.
Авениру хочется сказать: «Так не бывает!» И поправить, как это «бабы» – во множественном числе, а «сидела» – в единственном?
Но он ничего не говорит, а без интереса смотрит на то, что делает этот самый шарлатан, наверняка выломавший змее зубы, чтобы она стала совершенно неопасной.
Скука глубинно удовлетворенного любопытства рано посетила Берлинера. И он давно уже не мог вычувствовать то, чего не объяснить. И потом, приступая к любованию чем-либо, наперед, к примеру, знал, за счет чего светится неоновым убором город и что в мире главенствует удручающая староверская постность.
Порой, когда особо зачернит на душе и любой зрелый вывод покажется обузой, к Авениру приходит тоска. Первый раз она его посетила еще в отрочестве, когда они с родителями были в деревне. Там, помнится, тучно росли ржи, колосились, ежинились колосьями, мельтешили на ветру. А рядом простиралось завеянное мякиной гумно.
И вот среди этой незнакомой знакомости – тоже мельтешили колоском на ветру – девочка по имени Люся.
Отец у Люси постоянно пьяный. То и дело зовет его к себе и привяленным голосом говорит: