Марфа-посадница
Шрифт:
— Владыку не уговорить… Придется брать своей волей, мне самому, из софийской казны!
— Будущему архиепископу проститце!
— А ежели нет?
(«Боишься!» — подумала Марфа, усмехаясь.) — Все мы один жеребий мечем: паки ли московськой меч, а наши головы!
Митрополита Филиппа послание чла, — возвысила голос Марфа, выпрямляясь в кресле. — Обвиняет нас в отпадении от истинной веры! Ты-то что скажешь?
Глаза Пимена загорелись темным огнем:
— Истинная вера! Московская митрополия в руке великого князя, что тот скажет, то и будет! И о Флорентийском соборе не митрополит, а Василий Василич решал. Доколь был Григорий митрополитом Волынским и Киевским, пото был Литве митрополит, а ныне митрополитом русским наречен от самого патриарха цареградского!
— Послание митрополита Филиппа читают по церквам? — вопросила Марфа.
Пимен насупился. Невзирая на его прещения многократные, послание Филиппа все же чли, и ропот в простецах, неискушенных в тайностях богословия, возбуждался.
— Еще с тем приидох, дабы пособила обуздать мирскую властью тех попов, что власти духовной не приемлют и к нашему увещеванию глухи! отвечал Пимен.
Он назвал особо дерзостных, и Борецкая обещала добиться, чтобы им перестали давать ругу — жалованье от города.
— За прилежание к Москве пущай Москва и платит, а не Господин Великий Новгород!
— Еще хотел сказать о Зосиме, старце соловецком.
Марфа усмехнулась недобро:
— И у тебя был?
— Был и у самого владыки, был и у иных многих! Архимандрит Феодосий молит за него.
— Он-то почто?
— Монастыри — опора дома Святой Софии. Многие из тех, кто утеснитель был монашеству, под старость приют находили в утесняемых ими обителях! Не одною властью, но и верой утверждается Новгород!
Марфа молчала.
— Не одни духовные лица, но и бояре многие сим озабочены! — прибавил Пимен.
— Захария, поди?
— И Захарий Григорьевич тоже.
— Захарий любит дарить, коли не свое! Поди, и весь Новгород Ивану подарит, свои бы вотчииы оборонить!
— Во дни, когда нужно единение граду, отпихивать от себя обители божьи неразумно! Архимандрит Феодосий стоит за хиротонисанье Зосимы. Когда же сей станет игуменом Соловецкой обители, достойно ли его отгонять от порога?!
— Иван-то Лукинич что сказал ему?
— Как владельцы земель решат.
— Ин добро, что без меня мое покуда дарить не хотят!
— Мой кроткий совет — примириться! Всякий дар церкви — угоден Господу! А деньги будут. Возьму своею волей из софийской казны.
— Ладно, подумаю. Может, и созову на пир. («Выходил свое, „угодник“!
Захару, и тому угодил!») — При великом деле и малый камень на пути помеха. Лучше с дороги убрать, чем споткнуться о него! — прибавил Пимен, подымаясь.
Перед сном Марфа прошла в иконный покой, помолилась: «…Дух добр созижди во мне и очисти разум мой от всякия скверны, и гнева, и нелюбия к ближнему своему…»
Уже укладываясь в постель, она придержала Пишу, помогавшую ей разоболокаться.
— Что, государыня моя?
— Опросинья еще у тебя?
— Отослали.
— Митя не был у нее?
— Нет, Митрий Исакович уехал до того и не возвращалсе.
(«Хоть тут-то послушался матери!») — Ты, старая, тоже за старца? Говори правду!
— А как сказать! Старец божий, грех ить прогнать от порога, нищего не гоним!
Марфа тяжело вздохнула, поворотилась в постели, подумала: «В самом деле, грех! Жалко, а придется подарить острова…»
Глава 7
Отвезти Опросинью в Кострицу приказано было Тимофею, или Тимохе Язю, одинокому мужику из дворовых, которого и до того почасту посылали то туда, то сюда
с разными поручениями.Тимоху вызвал ключник, Иев Потапыч, и угрюмо приказал:
— Собирайся! Лодья идет в Кострицу, едешь. Девку свезти нать, Опросинью, со сеней. Мотри, сторожко вези! Тамо Демиду сдашь. И вот ето, куль тут. Да ищо возьми у Сидорки сбрую и седло, да зендяни постав, да два куля с товаром, то все в Березовец. Грамотку самому Онкифу отдай, ключнику, в его руки!
Тимоха рад был поручению. Развлечение да к тому же оттоль было рукой подать до его родной деревни, и, хоть ему и велели никак не задерживаться, он решил, что уж дома-то, у родной тетки, материной сестры, побывает беспременно.
Девку, зареванную, замотанную по-дорожному в плат, вывела к Язю сама Олимпиада Тимофеевна. Еще раз наказала беречь дорогой и передала увесистый сундучок с рухлядью, а также четыре гривны серебра, на первое обзаведение Опросинье. Еще гривну Олимпиада Тимофеевна вручила самому Язю:
— Поберегай девку, Тимоша. Бог тебя наградит за все!
И вот они уже плывут, подняв желтоватый холстинный парус. Пахнет смолой и речной сырью, северный ветер холодит спину, и мимо и назад уходят башни и терема Новгорода, хоромы и церкви Городца, величавый Юрьев, сады и леса, золотящиеся березки, красные осины, Перынь, в окружении извитых, заклятых еще богом Перуном сосен, и все шире, все неогляднее открывается впереди, обнимая лодью, простор Ильменя.
Тимофей пробовал заговаривать с девкой, но она отмалчивалась, неотрывно провожая взглядом далекий, уже не видный златоверхий терем на круче, заслоненный башнями Детинца, снова было выплывший малой сияющей точкой и вовсе погасший в тумане. Мимо, то отставая, то обгоняя их, плыли малые и большие паузки и учаны. Корабельные переговаривались друг с другом, и Язь, скоро оставя девку в покое, стал глядеть по сторонам, а там завел речь с лодейником о погоде, о том, что стало ждать дождей, что сено уж все убрано, и теперь дожди как раз нужны, смочить озимые. Пожилой лодейник, однако, тоже не мастер был баять; мужики-гребцы, их было четверо, кто занимался своим делом, кто улегся спать, благо ветер работал за них, и Тимоха, исчерпав все темы разговора, тоже улегся на мешках, мерно покачиваясь в лад судну. Он еще раз сделал попытку привлечь внимание девки, предлагая повалиться рядом с ним, но, не добившись ответа, окончательно оставил ее в покое и задремал.
Опрося сидела недвижимо. Солнце низилось. Вот оно пролилось красными лучами по сизым облакам, погорело и закатилось. Только по-прежнему булькала и шипела вода, огибая борта, и струи бежали и бежали, свиваясь за кормой, так что от их бесконечного вращения кружилась голова.
Пустота. Огромное спокойствие и тишина. Будто прежде всю ее били, били, и все грохотало кругом, а тут стихло. Даже проститься не пришел! А она ждала, так ждала! Уже ничего боле и не надо было. То — отошло, отпало.
Она же не дура, понимает все! И Марфу Ивановну не винит. Только не думалось прежде, ой, не думалось! Как в угаре была. Руки его ласковые, очи его соколиные, уста горячие, жадные. Митя, Митенька! Так и назвать не смела ни которого разу, все «Митрием Исаковицем». Робела перед ним, ноги ему целовала! Не пришел, не проводил. Думала, хоть на пристани, хоть издали взглянет, хоть на кони проскачет на Великий мост! Ничего! И не надо уже ничего. Вот так и покончить, и не страшно. И не холодно будет даже.
Она уже было приподнялась, чтобы сунуться в воду, за борт лодьи, как ее, испугав до боли в сердце, тронул за плечо старик лодейник.
— Али не слышишь, девка? Вон там повались! Вались, вались, не скоро еще станем! Дай-ко, укрою, а то на воде издрогнешь.
Грубыми руками, но ласково, по-отечески, он повалил ее в ямку между мешков, натянул поверх твердую, густо пахнущую дегтем толстину, кинул сверху еще что-то тяжелое и мягкое. Стало темно и тихо. Опрося почувствовала вдруг, как озябла, сидючи. Дрожь пошла по всему телу, и вместе с тем она начала согреваться под укровом, и снова ощутила в сердце прежнюю надсадную боль, боль жизни, и снова заплакала. Так и заснула, тихо плача во сне.