Мария Антуанетта
Шрифт:
***
Правда, эта гордость, поднятая словно знамя над миром, обходится Марии Антуанетте намного дороже, чем думают иные. Ибо в глубочайшей своей сущности эта женщина совсем не высокомерна, она отнюдь не сильная личность, не героиня, очень женственна, рождена не для борьбы, а для нежной самоотверженной любви. Мужество, выказываемое ею, предназначено для того, чтобы поддержать мужество в других, она давно уже более не верит в лучшие дни. Едва лишь возвращается она в свою комнату, руки, которыми она только что гордо держала знамя над миром, устало опускаются, почти всегда Ферзен находит её в слезах; часы встреч с бесконечно любимым, наконец–то найденным другом ничем не напоминают любовных свиданий, все свои силы должен собрать этот не менее измученный человек, чтобы рассеять её грусть, чтобы снять её усталость. И как раз именно это её несчастье возбуждает в любящем самые глубокие чувства. "Она при мне часто плачет, – пишет он сестре, – судите же, как я должен любить её!" Последние годы были слишком суровыми для этого легковерного сердца: "Мы видели слишком много ужасов и слишком много крови, чтобы когда–либо вновь быть счастливыми". Но вновь и вновь против безоружной женщины поднимается ненависть, и нет у неё иного защитника, кроме собственной совести. "Я взываю к миру, пусть мне скажут, в чём я виновата", – пишет она. Или ещё: "От будущего я ожидаю справедливого приговора, и это помогает мне переносить
Эти мысли о своих детях – единственные, которые Мария Антуанетта ещё решается связывать с понятием "счастье". "Если я и смогу когда–нибудь быть счастлива, то только благодаря моим обоим детям", – вздыхает она однажды, а в другой раз замечает: "Когда мне становится грустно, я беру к себе моего малыша". "Весь день я одна, и единственное моё утешение – мои дети. Я держу их возле себя, сколько можно". Двое из четверых, которым она дала жизнь, умерли, и теперь загнанная внутрь, а ранее неосторожно показанная всему миру любовь с отчаянной страстностью толкает её к этим двум оставшимся в живых.
Дофин в особенности радует её – крепкий, здоровый малыш, смышлёный и ласковый, "chou d'amour" [164] , как влюблённо говорит она о нём; все её чувства, симпатии и склонности показывают, что эта много выстрадавшая женщина постепенно становится прозорливой. Обожая своего мальчика, она не балует его. "Наша нежность к этому ребёнку должна быть суровой, – пишет она его гувернантке. – Нам не следует забывать, что мы воспитываем будущего короля". И, передавая после мадам Полиньяк своего сына новой воспитательнице, мадам де Турзель, она составляет той для руководства психологическую характеристику ребёнка, неожиданно показав этим до сих пор скрытые блестящие способности глубокого понимания человека и его душевных качеств. "Моему сыну четыре года и четыре месяца без двух дней, – пишет она. – Я не буду писать о его росте и внешности, это Вы увидите сами. Он всегда был здоров, но рос очень нервным ребёнком; с колыбели малейший шум возбуждал его. Зубы у него пошли поздно, но безболезненно и без каких–либо осложнений, и, лишь когда прорезался, кажется, шестой, у мальчика появились конвульсии. С тех пор подобные конвульсии повторялись лишь дважды: зимой 1787/88 года и во время прививки, однако во второй раз конвульсии были очень слабые. Из–за острой нервной восприимчивости любой шум, к которому он не привык, вызывает у него страх; так, например, однажды услышав возле себя лай, он стал бояться собак. Я никогда не заставляла его терпеть возле себя собак, думаю, что со временем, когда он станет разумнее, этот страх пройдёт сам собой. Как и все крепкие, здоровые дети, он очень шаловлив, а при внезапных вспышках гнева резок; но всё же он славный, нежный и ласковый ребёнок, если на него не нападает упрямство. У него очень развито чувство собственного достоинства, что со временем, если его правильно использовать, можно направить на пользу мальчику. Даже если мальчик ещё не привык к кому–то, но проникся к нему доверием, он всё равно будет держаться ровно, сдержанно, скроет своё недовольство, даже гнев, будет вести себя мягко и вежливо. Если он обещал что–нибудь, то всегда выполняет, но излишне болтлив, охотно повторяет то, что слышал со стороны, и, не желая солгать, часто добавляет к этому всё, что благодаря его способности фантазировать кажется ему правдоподобным. Это самый большой его недостаток, и, безусловно, следует сделать всё, чтобы помочь ему от этого недостатка избавиться. В остальном, повторяю, он славный ребёнок. Деликатно и энергично воздействуя на него, не применяя при этом слишком строгих мер, им можно без труда руководить и добиться всего, что требуется. Строгость будет его сильно раздражать; несмотря на такой нежный возраст, у него уже есть характер. Приведу лишь один пример: с самых малых лет его очень раздражает слово "прощение". Если он не прав, то будет делать и говорить всё, чего бы от него ни потребовали, но слова "простите меня" выдавит из себя, лишь обливаясь слезами, испытывая при этом ужасные страдания. С самого начала я воспитала в моих детях большое доверие к себе, и они привыкли рассказывать мне всё, даже если сделали что–нибудь нехорошее, потому что если я и браню их, то никогда не показываю при этом, что сержусь, а только что меня огорчает, смущает то, что они натворили. Я приучила их к тому, что всё сказанное мной однажды, любое "да" или "нет", не подлежит отмене; но каждому своему решению всегда даю объяснение, понятное их возрасту, чтобы они не подумали, что решила я просто из каприза. Мой сын ещё не может читать, да и учится очень скверно; он слишком несобран, чтобы заставить себя стараться. О своём высоком положении он не имеет никакого понятия, и мне хочется, чтобы это так и осталось. Наши дети и так слишком рано узнают, кто они такие. Свою сестру он любит сильно и от чистого сердца; всякий раз, когда ему что–либо доставляет удовольствие, безразлично, предстоит ли ему куда–нибудь идти, или он получает от кого–то подарок, первое, что он требует, – это чтобы и сестре досталось то же. По своей природе он очень весёлый, подвижный, для его здоровья необходимо, чтобы он много времени проводил на открытом воздухе…"
164
Дофин в особенности радует её – крепкий, здоровый малыш, смышлёный и ласковый, "chou d'amour", как влюблённо говорит она о нём...
chou d'amour– Любимец (фр.).
Если положить этот документ матери рядом с прежними письмами женщины, трудно поверить, что написаны они одной и той же рукой, – так далека эта Мария Антуанетта от той, другой, далека, как несчастье от счастья, как отчаяние от шаловливого задора. Несчастье оставляет более отчётливый отпечаток на нежных, незрелых, податливых душах: четко вырисовывается характер, ранее беспокойный, неясный, словно текучая вода. "Когда же ты наконец станешь собой?" – всё время в отчаянии сетовала мать. И вот наконец, с первыми седыми волосами на висках, Мария Антуанетта стала собой.
***
Эту полную метаморфозу можно обнаружить на портрете, единственном из сделанных в период пребывания королевы в Тюильри. Польский художник Кухарский писал его легко, в непринуждённой манере. Бегство в Варенн прервало работу над портретом; и тем не менее из всех дошедших до нас это наиболее совершенное изображение королевы. Парадные портреты Вертмюллера, салонные портреты мадам Виже–Лебрен роскошными костюмами и пышными декорациями постоянно стремятся напомнить зрителю, что эта женщина королева Франции. В великолепной шляпе с прекрасными страусовыми
перьями, сверкая драгоценностями, в парчовом платье, стоит она перед своим обитым бархатом престолом, и, даже если художник изобразит её в одеянии мифологической героини или в одежде пейзанки, в картине обязательно будет явный знак, удостоверяющий, что эта женщина – значительная особа, более того, самая значительная особа страны, королева.Портрет же работы Кухарского лишён всех этих бросающихся в глаза аксессуаров: женщина зрелой красоты села в кресло и мечтательно смотрит перед собой. Она выглядит немного усталой, утомлённой. Никаких особенных туалетов, нет украшений, нет драгоценностей на шее, она не принарядилась ничего кокетливого, не время для этого. Флиртующая женщина уступила место отдыхающей. Щегольство отступило перед простотой. Безыскусно причёсанные, с первыми серебряными нитями, свободно и естественно спадают волосы, спокойно струится платье со всё ещё полных и сверкающих плеч. Но ничто в позе не рассчитано на внешний эффект, на желание нравиться. Губы не улыбаются более, глаза не манят призывно; в неверном сиянии осени, ещё прекрасная, но уже мягкой, материнской красотой, в двойственном свете желания и отречения, femme entre deux ages [165] , уже не молодая, но ещё и не старая, уже без желаний, но ещё желанная, сидит эта женщина, погружённая в свои мечты. Если другие портреты оставляют впечатление, что женщина, влюблённая в свою красоту, в беге, в танце, смеясь, лишь на мгновение обратила свой взор на художник, чтобы вновь броситься в водоворот жизни, то, глядя на этот портрет, чувствуешь: эта женщина успокоилась и полюбила покой. После тысяч изображений кумира, после портретов в драгоценных рамах, после изваяний, статуэток из мрамора, из слоновой кости, из бронзы этот незаконченный портрет даёт наконец образ человека; единственный среди них он впервые позволяет угадать в этой королеве душу.
165
...femme entre deux ages, уже не молодая, но ещё и не старая, уже без желаний, но ещё желанная...
femme entre deux ages– Женщина средних лет (фр.).
МИРАБО
В изматывающей борьбе против революции королева до сих пор искала защиты только у одного союзника: у времени. "Нам могут помочь лишь гибкость и терпение". Но время – ненадёжный, беспринципный союзник, оно неизменно принимает сторону сильного и с пренебрежением бросает на произвол судьбы всякого, кто, надеясь на него, сам ничего не предпринимает. Революция движется вперёд, каждую неделю вербуя тысячу новобранцев в городах, среди крестьян, в армии; только что созданный Клуб якобинцев [166] с каждым днём всё основательнее подводит рычаг, чтобы опрокинуть монархию. Наконец королю и королеве становится понятной вся опасность их изолированности, и они начинают искать союзников.
166
...только что созданный Клуб якобинцев с каждым днём всё основательнее подводит рычаг, чтобы опрокинуть монархию.– Так стал именоваться после переезда из Версаля в Париж Бретонский клуб, так как он располагался в бывшей библиотеке доминиканских монахов, которых во Франции называли якобинцами. – Примеч. перев.
Одно значительное лицо – эта великая тайна оберегается самым узким кругом приближённых – уже не раз в завуалированной форме предлагает свои услуги. С сентябрьских дней в Тюильри знают, что вождь Национального собрания, внушающий ужас врагам революции, граф Мирабо, этот лев Революции, готов принять из рук королевы золотую подачку. "Позаботьтесь о том, – сказал он тогда посреднику, – чтобы во дворце знали: я скорее с ними, нежели против них". Однако пока двор оставался в Версале и чувствовал себя спокойно, уверенно, королева ещё не представляла себе всей значительности этого человека, который, как никто другой, был способен вести Революцию, поскольку сам был гением мятежа, воплощением свободолюбия, олицетворённой идеей разрушения, материализацией анархии.
Другие в Национальном собрании – дельные, доброжелательные ученые, проницательные юристы, честные демократы, все эти идеалисты грезили о порядке и преобразованиях; лишь для него одного хаос в государстве явится спасением от хаоса собственного внутреннего мира. Его вулканическая сила однажды он с гордостью назвал её силой десятерых людей – желает помериться с могучим противником, требует достойного приложения; сам не устроенный в семейном, нравственном, материальном отношениях, он желает, чтобы и государство было таким же неустроенным, чтобы он смог взобраться на эти развалины. Все вспышки его стихийной природы, возникавшие время от времени до сих пор, памфлеты, обольщения женщин, дуэли и скандалы были всего лишь клапанами для разрушительного темперамента, они совершенно недостаточны для его успокоения, ведь укротить его не удалось даже всем тюрьмам Франции. Широких просторов требует эта непокорная душа, грандиозных задач – этот могучий дух; словно разъярённый бык, слишком долго простоявший взаперти в тесном загоне, доведенный до бешенства жалящими бандерильями презрения, рвётся он на арену Революции, с первого же удара разнося в щепы гнилые барьеры стойла.
Национальное собрание ужасается, впервые услышав в своих стенах этот громовый глас, но склоняется под его властным игом. Блестящий оратор, большой писатель, он обладает поразительным талантом в считанные минуты выковывать сложнейшие законы, создавать дерзновенные чеканные формулировки, подобные тем, что в древние времена отливались в бронзе. Его пламенный пафос парализует волю Национального собрания, и уже нет недоверия к его подозрительному прошлому, уже нет инстинктивной самозащиты идеи порядка против этого вестника Хаоса; у французского Национального собрания вместо тысячи двухсот голов первых дней теперь лишь одна–единственная голова, один–единственный неограниченный повелитель.
Однако этот глашатай свободы сам не свободен: долги обременяют его, путы грязного процесса связывают ему руки. Человек, подобный Мирабо, может жить, может действовать, лишь безрассудно расточая. Он хочет быть беспечным, ему нужны карманы, полные звонкой монетой, изобилие во всём, открытый стол, секретари, помощники, слуги. Лишь купаясь в роскоши, он может полностью отдать самого себя. Чтобы быть свободным в этом единственном понятном ему смысле, загнанный сворой кредиторов, он предлагает себя любому: Неккеру, герцогу Орлеанскому, брату короля и, наконец, самому двору. Но Мария Антуанетта, которая перебежчиков аристократии ненавидит больше, чем кого бы то ни было, считает себя в Версале ещё достаточно сильной, чтобы отказаться от продажного расположения этого "monstre". "Я надеюсь, – отвечает она посреднику графу де Ламарку, – что мы никогда не окажемся настолько несчастными, чтобы прибегнуть к этому последнему столь мучительному для нас средству – искать помощи у Мирабо".