Мартин Иден
Шрифт:
Мартин не понимал, почему человек не должен говорить на профессиональные темы.
— По-моему, — говорил он Рут за несколько недель перед тем, — все эти возражения против профессиональных разговоров просто нелепы и несправедливы. Для чего же в таком случае и собираются вместе мужчины и женщины, как не для того, чтобы обмениваться своими знаниями, лучшим, что у них есть? А лучшее — это то, чем они больше всего интересуются, то, чем они живут, в чем они специализировались, над чем просиживали дни и ночи и даже что видят во сне. Представьте себе, например, что мистер Бэтлер, подчиняясь общественному этикету, вдруг начал бы излагать свои взгляды на Поля Верлена, на немецкую драму или на роман Д'Аннунцио. Ведь он навел бы на всех смертельную тоску. Я, например, — если уж нужно слушать мистера Бэтлера, — предпочитаю, чтобы он говорил о юридических казусах. Это лучшее, что в нем есть. А жизнь так коротка, что я тороплюсь взять от каждого мужчины, от каждой женщины, которых я встречаю, то
— Но, — возражала Рут, — ведь есть темы, представляющие общий интерес.
— В этом вы ошибаетесь, — перебил он. — Все люди в обществе, все общественные группы — или, во всяком случае, почти все — подражают своим лучшим представителям. Кто же эти лучшие? Лентяи, богатые лентяи. Они обычно не знают того, что знают люди, занимающиеся каким-нибудь делом. Им слушать разговоры о таких вещах смертельно скучно. Поэтому они и заявляют, что эти вещи представляют профессиональный интерес и говорить о них не принято. Они же устанавливают, какие темы не являются специальными, профессиональными и о чем прилично разговаривать. Это последние оперы, последние романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, конские состязания, ловля форелей, охота, парусный спорт и т. д. И заметьте, что все это хорошо знакомо праздным людям. В сущности, это профессиональный разговор лентяев. И самое забавное то, что многие умные люди и все желающие казаться умными позволяют лентяям командовать собой. Я же хочу, чтобы человек показал то лучшее, что у него есть, — пусть это называется специальностью, вульгарностью или как вам угодно.
Но Рут не поняла его. И эти нападки на общепринятое показались ей просто своенравной выходкой.
Мартин, однако, заразил профессора Колдуэлла своей серьезностью и заставил его высказать свои взгляды. Рут, остановившись позади них, услышала, как Мартин говорил:
— Вы, наверное, не высказываете такой ереси в Калифорнийском университете?
Профессор Колдуэлл пожал плечами.
— Что же, я честный гражданин и политик, — сказал он, — нас назначают, и нам, естественно, приходится считаться со взглядами тех, от кого мы зависим, а также с партийной прессой или даже с прессой обеих партий.
— Да, это ясно, — согласился Мартин. — Но вы-то сами? Вы, должно быть, чувствуете себя, как рыба на песке?
— Таких, как я, кажется, немного в университетском пруду. Порой я, действительно, чувствую себя, точно рыба, вынутая из воды, и мне кажется, что я был бы скорее на своем месте в Париже, или среди лондонской богемы в каком-нибудь кабачке, где пьют итальянское красное вино, или же в каком-нибудь дешевом ресторане в латинском квартале, где высказывают за обедом отчаянно смелые радикальные взгляды на мировые проблемы. В самом деле, я часто думаю, что рожден быть радикалом. Но существует так много вопросов, в которых я не чувствую уверенности. Когда я думаю о своей человеческой слабости, ограниченности, то становлюсь робким, и эта робость вечно мешает мне охватить умом все аспекты какой-нибудь общечеловеческой жизненной проблемы. Вы понимаете меня?
Пока он говорил, Мартин почему-то вспомнил слова «Песни пассата»: «Я сильнее всего в полуденный час…» Он едва удержался, чтобы не напеть мелодию; ему вдруг стало ясно, что профессор напоминает ему северо-восточный пассат, упорный, холодный и сильный. Он такой же жестокий, на него так же можно положиться, и вместе с тем в нем было что-то смущающее. Мартин подумал, что профессор никогда не высказывается до конца, точно так же, как пассаты никогда не проявляют всей своей силы и всегда сохраняют кое-что про запас. Богатое воображение Мартина работало, как всегда, интенсивно. Его мозг представлял собой как бы склад всевозможных всегда доступных фактов и фантазий. Благодаря этому Мартин тотчас же находил в этом складе для всякого явления аналогию или контраст, немедленно воплощая все в образы. Процесс этот совершался чисто автоматически, и образы тут же отражали впечатления действительной жизни. Как тогда лицо Рут в минуту внезапной ревности вызвало перед ним образ бури в лунную ночь, так теперь профессор Колдуэлл напомнил ему окрашенную закатом поверхность океана и белые гребни волн, гонимые северо-восточным пассатом. И так, ежеминутно, нисколько не нарушая течения его мыслей и даже скорее классифицируя и распределяя их, все новые видения проходили перед его глазами или мелькали на экране его сознания. Эти видения порождались впечатлениями и поступками прошлого, событиями, вещами и книгами, прочитанными вчера или на прошлой неделе, и создавали как во сне, так и наяву бесконечный материал для игры его воображения.
И вот, слушая гладкую речь профессора Колдуэлла, — речь умного и культурного человека, — Мартин видел перед собой все свое прошлое. Он видел себя в то время, когда был настоящим хулиганом, в котелке и двубортной куртке, когда его идеалом была грубость в той мере, какая только допускалась полицией. Мартин не скрывал этого от себя и не пытался смягчить этих воспоминаний. В его жизни был период, когда он был самым настоящим хулиганом, предводителем шайки, не дававшей покоя полиции и терроризировавшей честных отцов рабочих семейств. Но идеалы его с тех пор изменились. Теперь он смотрел
на окружавших его хорошо воспитанных, хорошо одетых людей, дышал воздухом культуры и утонченности и в то же время созерцал призрак своей юности: грубого, наглого хулигана в двубортной куртке и котелке и этот хулиган, беседуя в гостиной с настоящим профессором университета, исчез в нем.Однако в сущности Мартин никогда и нигде не находил своего настоящего и постоянного места, он приспособлялся ко всяким обстоятельствам и всюду был любимцем, потому что в игре и в работе одинаково проявлял себя. Кроме того, он умел внушать к себе уважение, умел и постоять за себя. Но нигде он не пускал корней. Он мог удовлетворить своих товарищей, но не самого себя. Его постоянно мучило какое-то беспокойство, он всегда слышал какой-то голос, звавший его вдаль, и странствовал в поисках за чем-то неясным, пока не нашел, наконец, книг искусства и любви. И вот теперь он находится среди всего этого, он, единственный из всех своих старых товарищей, единственный, допущенный в дом Морзов…
Все эти мысли и видения не мешали ему внимательно слушать профессора. С полным пониманием и критическим отношением к себе он отмечал обширные познания своего собеседника и видел пробелы в собственных познаниях, ибо целые области, которых касался разговор, были ему незнакомы. Тем не менее, благодаря Спенсеру он все же приобрел общие научные познания — и ему нужно было только время, чтобы заполнить эти пробелы. «Тогда посмотрим, кто кого», — думал он, но в эту минуту все же испытывал благоговейное чувство к профессору и внимательно его слушал. Однако постепенно он начал замечать слабинку в его суждениях, настолько, впрочем, незаметную, что, пожалуй, и сам упустил бы ее, если бы она не давала о себе знать время от времени. И поняв это, он сразу почувствовал себя равным собеседнику.
Рут второй раз подошла к ним в тот момент, когда заговорил Мартин:
— Я скажу вам, в чем ваша ошибка или, вернее, ваша слабость, — заметил он. — Вы игнорируете биологию, ей нет места в вашем миросозерцании. О, я имею в виду настоящую научную биологию, обширную область знания — от самых основ, от лаборатории с ее пробирками и оживлением неорганической материи вплоть до самых широких эстетических и социологических обобщений.
Рут была ошеломлена. Она прослушала двухлетний курс у профессора Колдуэлла и смотрела на него как на живой кладезь всяческих знаний.
— Я не совсем понимаю вас, — нерешительно произнес профессор.
— Постараюсь объяснить, — продолжал Мартин. — Помнится, в истории Египта я прочел, что нельзя понять египетское искусство, не изучив предварительно характера страны.
— Совершенно верно, — подтвердил профессор.
— И мне кажется, — продолжал Мартин, — что знакомство с характером страны, так же как и разрешение всех других вопросов, связанных с этим, не может быть достигнуто без предварительного изучения материала, из которого создавалась жизнь, а также того процесса, путем которого она образовалась. Можем ли мы понять законы, учреждения, религии и обычаи, не понимая не только природы существ, создавших их, но и самого материала, из которого созданы эти существа? Разве литература не такое же человеческое создание, как египетская архитектура и скульптура? Существует ли что-нибудь в известной нам вселенной, что не подчинялось бы закону эволюции? О, я знаю, эволюция различных искусств разработана, но мне кажется, что она разработана слишком механически. Человек тут оставлен в стороне. Эволюция орудий, арфы, музыки, песни и танцев — все это разработано прекрасно. Но как обстоит дело с эволюцией самого человека, с развитием у него наиболее существенных органов, которыми он обладал раньше, чем изобрел свое первое орудие или промурлыкал первую песенку? Вот чего вы не принимаете в расчет и что я называю биологией. Это биология в самом широком смысле. Я знаю, что выражаюсь несколько сбивчиво, но я стараюсь разъяснить свою мысль. Все это пришло мне в голову, пока вы говорили, и я не успел хорошо подготовиться. Вы сами упомянули о человеческой ограниченности, мешающей охватить умом все факторы эволюции. Но вы, как мне, по крайней мере, кажется, прямо пренебрегаете биологическим фактором, основой и тканью всех человеческих действий и достижений.
К удивлению Рут, Мартин не был тотчас же уничтожен, и ответ профессора, по ее мнению, можно было объяснить лишь снисходительным отношением к молодости Мартина. Профессор с минуту молчал, перебирая пальцами цепочку от часов.
— Знаете ли, — ответил он, наконец, — меня однажды раскритиковал таким же образом один великий человек — ученый-эволюционист Жозеф Леконт. Но он умер, и я думал, что меня никто уже больше не обличит. А вот теперь появились вы и снова обвиняете меня. Серьезно признаюсь, что в ваших возражениях на самом деле есть значительная доля правды. Я слишком увлечен классикой и недостаточно знаком с современными достижениями естественных наук. В свое оправдание могу сослаться только на недочеты моего образования и собственную лень, которая мешает мне восполнить их. Не знаю, поверите ли вы мне, но я ни разу в жизни не был ни в одной физической или химической лаборатории. Леконт был прав, так же, как и вы, мистер Иден, по крайней мере, до известной степени, хотя я и не могу сказать — насколько.