Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Федор Иванович, вы меня не помните?

— Hет — говорю.

— А я у вас при постройке дачи, значит, наблюдал.

— Ах, да. Кажется, вспоминаю.

— Будьте любезны, Федор Ивановкч, похлопочите мне местечко какое.

— А что вы умеете делать?

Нечаянный собеседник удивился:

— Как что могу делать? Наблюдать.

Интересно наблюдать, потому что он, ничего не делая и ничего не понимая, только приказывает:

— Сенька, гляди, сучок-от как рубишь!

И Сенька, который уже в десятом поту, должен до двенадцатаго поту сучок-от рубить.

Много на Руси охотников понаблюдать. И вот эти любители наблюдать набросились при коммунизме на русский театр. Во время революции большую власть над театром забрали у нас разные проходимцы и театральныя дамы, никакого в сущности отношения к театру не имевшия. Обвиняли моего милаго друга Теляковскаго в том, что он кавалерист, а директорствует

в Императорских театрах. Но Теляковский в своей полковой конюшне больше передумал о театре, чем эти проходимцы и дамы-наблюдательницы во всю свою жизнь. Но оне были коммунистки или жены коммунистов, и этого было достаточно для того, чтобы их понятия об искусстве и о том, что нужно «народу» в театре — становились законами. Я все яснее видел, что никому не нужно то, что я могу делать, что никакого смысла в моей работе нет. По всей линии торжествовали взгляды моего «друга» Куклина, сводившиеся к тому, что кроме пролетариата никто не имеет никаких оснований существовать, и что мы, актеришки, ничего не понимаем. Надо-де нам что нибудь выдумать для пролетариата и представить… И этот дух проникал во все поры жизни, составлял самую суть советскаго режима в театрах. Это он убивал и замораживал ум, опустошал сердце и вселял в душу отчаяние.

72

Кто же они, сей дух породившие?

Одни говорят, что это кровопийцы; другие говорят, что это бандиты; третьи говорят, что это подкупленные люди, подкупленные для того, чтобы погубить Россию. По совести должен сказать, что, хотя крови пролито много, и жестокости было много, и гибелью, действительно, веяло над нашей родиной, — эти обяснения большевизма кажутся мне лубочными и чрезвычайно поверхностными. Мне кажется, что все это проще и сложнее, в одно и то же время. В том соединении глупости и жестокости, Содома и Навуходоносора, каким является советский режим, я вижу нечто подлинно-российское. Во всех видах, формах и степенях — это наше родное уродство.

Я не могу быть до такой степени слепым и пристрастным, чтобы не заметить, что в самой глубокой основе большевистскаго движения лежало какое то стремление к действительному переустройству жизни на более справедливых, как казалось Ленину и некоторым другим его сподвижникам, началах. Не простые же это были, в конце концов, «воры и супостаты». Беда же была в том, что наши российские строители никак не могли унизить себя до того, чтобы задумать обыкновенное человеческое здание по разумному человеческому плану, а непременно желали построить «башню до небес» — Вавилонскую башню!.. Не могли они удовлетвориться обыкновенным здоровым и бодрым шагом, каким человек идет на работу, каким он с работы возвращается домой — они должны рвануться в будущее семимильными шагами… «Отречемся от стараго мира» — и вот, надо сейчас же вымести старый мир так основательно, чтобы не осталось ни корня, ни пылинки. И главное — удивительно знают все наши российские умники. Они знают, как горбатенькаго сапожника сразу превратить в Аполлона Бельведерскаго; знают, как научить зайца зажигать спички; знают, что нужно этому зайцу для его счастья; знают, что через двести лет будет нужно потомкам этого зайца для их счастья. Есть такие заумные футуристы, которые на картинах пишут какия то сковороды со струнами, какие то треугольники с селезенкой и сердцем, а когда зритель недоумевает и спрашивает, что это такое? — они отвечают: «это искусство будущаго»… Точно такое же искусство будущаго творили наши россиские строители. Они знают! И так непостижимо в этом своем знании они уверены, что самое малейшее несогласие с их формулой жизни они признают зловредным и упрямым кощунством, и за него жестоко карают.

Таким образом произошло то, что все «медали» обернулись в русской действительности своей оборотной стороной. «Свобода» превратилось в тираннию, «братство» — в гражданскую войну, а «равенство» привело к принижению всякаго, кто смеет поднять голову выше уровня болота. Строительство приняло форму сплошного раарушения, и «любовь к будущему человечеству» вылилась в ненависть и пытку для современников.

Я очень люблю поэму Александра Блока — «Двенадцать» — несмотря на ея конец, котораго я не чувствую: в большевистской процессии я Христа «в белом венчике из роз» не разглядел. Но в поэме Блока замечательно сплетение двух разнородных музыкальных тем. Там слышна сухая, механическая поступь революционной жандармерии:

Революционный держите шаг — Неугомонный не дремлет враг…

Это — «Капитал», Маркс, Лозанна, Ленин… И вместе с этим слышится лихая, озорная русская завируха-метель:

В кружевном белье ходила? Походи-ка,
походи!
С офицерами блудила? Поблуди-ка, поблуди! …………… Помнишь, Катя, офицера? Не ушел он от ножа. Аль забыла ты, холера, Али память коротка?..

Это наш добрый знакомый — Яшка Изумрудов…

Мне кажется, что в российской жизни под большевиками этот второй, природный элемент чувствовался с гораздо большей силой, чем первый — командный и наносный элемент. Большевистская практика оказалась еще страшнее большевистских теорий. И самая страшная, может быть, черта режима была та, что в большевизм влилось целиком все жуткое российское мещанство с его нестерпимой узостью и тупой самоуверенностю. И не только мещанство, а вообще весь русский быт со всем, что в нем накопилось отрицательнаго. Пришел чеховский унтер Пришибеев с заметками о том, кто как живет, и пришел Федька-каторжник Достоевскаго со своим ножом. Кажется, это был генеральный смотр всем персонажам всей обличительной и сатирической русской литературы от Фонвизина до Зощенко. все пришли и добром своим поклонились Владимиру Ильичу Ленину…

Пришли архивариусы незабвенных уездных управ, фельдфебеля, разнасящие сифилис по окраинам города, столоначальники и жандармы, прокутившиеся ремонтеры-гусары, недоучившиеся студенты, неудачники фармацевты. Пришел наш знакомый провинциальный полу-интеллигент, который в серые дни провинциальной жизни при «скучном» старом режиме искал каких-то особенных умственных развлечений. Это он выходил на станцию железной дороги, где поезд стоит две минуты, чтобы четверть часика погулять на платформе, укоризненно посмотреть на пасажиров перваго класса, а после проводов поезда как то особенно значительно сообщить обожаемой гимназистке, какое глубокое впечатление он вынес вчера из первых глав «Капитала»…

В казанской земской управе, где я служиль писцом, был столоначальник, ведавший учительскими делами. К нему приходили сельские учителя и учительницы, все они были различны по наружности, т. е., одеты совершенно непохоже один на другого, подстрижены каждый по своему, голоса у них были различные, и весьма были разнообразны их простыя русския лица. Но говорили они все как то одинаково — одно и то же. Вспоминая их теперь, я понимаю, что чувствовали они тоже одинаково. Они чувствовали, что все существующее в России решительно никуда не годится, что настанет время, когда будет возстановлена какая то, им не очень отчетливо-ясная справедливость, и что они тогда духовно обнимутся со страдающим русским народом… Хорошия, значит, у них были чувства. Но вот запомнилась мне одна такая страстная народолюбка из сельских учительниц, которая всю свою к народу любовь перегнала в обиду, как перегоняют хлеб в сивуху. В обиду за то, что Венера Милосская (о которой она читала у Глеба Успенскаго) смеет быть прекрасной в то время, когда на свете столько кривых и подслеповатых людей, что Средиземное море смеет сиять лазурью (вычитала она это у Некрасова) в то время, когда в России столько луж, топей и болот… Пришла, думаю я, поклониться Кремлю и она…

Пришел также знакомый нам молодой столичный интеллигент, который не считал бы себя интеллигентом, если бы каждую минуту не мог щегольнуть какой нибудь марксистской или народнической цитатой, а который по существу просто лгал — ему эти цитаты были нисколько не интересны… Пришел и озлобленный сиделец тюрем при царском режиме, котораго много мучили, а теперь и он не прочь помучить тех, кто мучили его… Пришли какие то еще люди, которые ввели в «культурный» обиход изумительный словечки: «он встретит тебя мордой об стол», «катитесь колбасой», «шикарный стул», «сегодня чувствуется, что выпадут осадки».

И пришел, разселся и щелкает на чортовых счетах сухими костяшками — великий бухгалтер!.. Попробуйте убедить в чем нибудь бухгалтера. Вы его не убедите никакими человеческими резонами — он на цифрах стоит. У него выкладка. Капитал и проценты. Он и высчитал, что ничего не нужно. Почему это нужно, чтобы человек жил сам по себе в отдельной квартире? Это буржуазно. К нему можно вселить столько то и столько то единиц. Я говорю ему обыкновенныя человеческия слова, бухгалтер их не понимает: ему подавай цифру. Если я скажу Веласкез, он посмотрит на меня с недоумением и скажет: народу этого не нужно. Тициан, Рембрандт, Моцарт — не надо. Это или контр-революционно, или это белогвардейщина. Ему нужен автоматический счетчик, «аппарат» — робот, а не живой человек. Робот, который в два счета исполнит без мысли, но послушно все то, что прикажет ему заводная ручка. Робот, цитирующий Ленина, говорящий под Сталина, ругающий Чемберлена, поющий «Интернационал» и, когда нужно, дающий еще кому нибудь в зубы…

Поделиться с друзьями: