Маска и душа
Шрифт:
Мне неприятно, что только что сказанное звучит как бы бахвальством. Эта непривлекательная черта присуща, к сожалению, русскому человеку — любит он не в меру похвастаться своим. Но у меня к этому нет склонности. Я просто утверждаю факты, как они есть.
Понятно, с каким энтузиазмом, с какой верой я вступил в этот заветный рай, каким мне представлялся Мариинский театр. Здесь — мечталось мне — я разовью и укреплю дарованныя мне Богом силы. Здесь я найду спокойную свободу и подлинное искусство. Передо мною, во истину, разстилался в мечтах млечный путь театра.
Мариииский театр в новом басе не нуждался. В труппе было, кажется, целых десять басов. Так что приглашение меня в труппу нельзя было считать техническим. Оно могло
Что мне прежде всего бросилось в глаза на первых же порах моего вступления в Мариинский театр, это то, что управителями труппы являются вовсе не наиболее талантливые артисты, как я себе наивно это представлял а какие то странные люди с бородами и без бород, в виц-мундирах с золотыми пуговицами и с синими бархатными воротниками. Чиновники. А те боги, в среду которых я благоговейно и с чувством счастья вступал, были в своем большинстве людьми, которые пели на все голоса одно и то же слово: «слушаюсь!» Я долго не мог сообразить, в чем тут дело. Я не знал, как мне быть. Почувствовать ли обиду или согласиться с положением вещей, войти в круг и быть, как все. Может быть, думал я, этот порядок как раз и необходим для того, чтобы открывшийся мне рай мог существовать. Актеры — люди, служащие по контракту: надо же, чтобы они слушались своих хозяев. А хозяева то уж, наверное, заботятся о правильном уходе за древом познания и древом жизни нашего рая. Но один странный случай скоро дал мне понять, что чиновные хозяева представляют в театре исключительно принцип власти, которому подчиняют все другия соображения, в том числе и художественныя.
В театре разучивали новую оперу Н.А.Римскаго-Корсакова «Ночь под Рождество» — по Гоголю. Мне была в этой опере поручена маленькая роль Панаса. Тут я в первый раз встретился с Римским-Корсаковым. Этот музыкальный волшебник произвел на меня впечатление очень скромнаго и застенчиваго человека. Он имел старомодный вид. Темная борода росла, как хотела, прикрывая небрежный черный галстучек. Он был одет в черный сюртук стариннаго покроя, и карманы брюк были по старинному расположены горизонтально.
На носу он носил две пары очков — одну над другой. Глубокая складка между бровей казалась скорбной. Был он чрезвычайно молчалив. Приходил, как мы все, в партер и то садился ближе к дирижеру Направнику, то отходил в сторонку и садился на скамеечку, молча и внимательно наблюдая за репетицией.
Почти на каждой репетиции Направник обращался к композитору с каким нибудь замечанием и говорил:
— Я думаю, Николай Андреевич, что этот акт имеет много длиннот, и я вам рекомендую его сократить.
Смущенный Римский-Корсаков вставал, озабоченно подходил к дирижерскому пюпитру и дребезжащим баском в нос виновато говорил:
— По совести говоря, не нахожу в этом акте длиннот.
И робко пояснял:
— Конструкция всей пьесы требует, чтобы именно тут было выражено музыкально то, что служить основанием дальнейшаго действия…
Методический холодный голос Направника отвечал ему с педантическим чешским акцентом:
— Может быть, вы и правы, но это ваша личная любовь к собственному произведению. Но нужно же думать и о публике. Из моего длиннаго опыта я замечаю, что тщательная
разработка композиторами их произведений затягивает спектакль и утомляет публику.Я это говорю потому, что имею к вам настоящую симпатию. Надо сократить.
Все это, может быть, и так, но последним и решающим аргументом в этих спорах неизменно являлась ссылка на то, что:
— Директор Всеволожский решительно возстает против длиннот русских композиторов.
И туть я уже понимал, что как бы ни симпатизировал Направник Римскому-Корсакову с одной стороны, как бы ни был художественно прав композитор, с другой, — решает вопрос не симпатия и не авторитет гения, а личный вкус Директора — самаго большого из чиновников, который не выносит «длиннот русских композиторов».
Но не только русских «длиннот» не выносил И.А.Всеволожский — он не выносил русской музыки вообще. Об этом я узнал из самаго авторитетнаго источника, когда в первый раз на Мариинской сцене играл роль Сусанина в «Жизни за Царя». Костюм этого крепкаго севернаго русскаго мужика, принесенный мне заведующим гардеробом, представлял собою нечто похожее ни sortиe de bal. Вместо лаптей принесли красные сафьянные сапоги.
Когда я сказал гардеробщику:
— Не полагалось бы, батюшка мой, Сусанина играть в таком костюме; это, ведь, неправда, — заведуюшдй гардеробом посмотрел на меня, как на человека, упавшаго с луны, и заявил:
— Наш директор терпеть не может все эти русския представления. О лаптях и не помышляйте. Наш директор говорит, что когда представляют русскую оперу, то на сцене отвратительно пахнет щами и гречневой кашей. Как только начинают играть русскую увертюру, самый воздух в театре пропитывается перегаром водки…
Щи, гречневая каша и перегар водки — ничего, кроме этого, бюрократическая рутина не чувствовала в той новой русской музыке, которой суждено было вскоре завоевать весь мир. Рутина эта, прежде всего, мешала обновлению репертуара, торжеству тех замечательных русских композиторов, с творениями которых тайной связью была связана, повидимому, вся моя художественная судьба и артистическая будущность. Хотя я еще не был тверд в моих взглядах на искусство, и раздвоение между La donna e mobиle и Мусоргским еще давало мне себя чувствовать — инстинкт все же определенно толкал меня в сторону Мусоргскаго. И к большому моему смущению замечал я, что и столицы относятся к этому композитору не лучше Тифлиса. Очень хорошо помню, как однажды, за ужином после концерта, на котором я пел музыкальную сатиру Мусоргскаго «Раешник», один очень видный музыкант, профессор московской консерватории, сказал мне не без язвительности:
— Скажите мне, Шаляпин, отчего это вам нравится петь в концертах какие то третьестепенные фельетоны из «Московскаго Листка?»
Этого же мнения держались и влиятельные музыкальные критики. Мне вспоминались советы: «опирайте на грудь», «держите голос в маске», «не делайте ключичного дыхания», и я думал — так неужели же в этом вся суть искусства?
Бюрократическая рутина сказалась и на моей личной судьбе в театра. Возлагая на меня надежды, Дирекция добросовестно желала дать мне возможность показать себя. Но при этом совершенно не соображала художественной стороны дела. Надо дать Шаляпину ответственную роль. Какую? Большую. Роль, которая по графику значится за номером первым. Подходит ли она певцу, по силам ли она ему, не окажется ли она для него коварным даром, об этом, конечно, не думали.
И вот что произошло.
Самым знаменитым исполнителем роли «Руслана» в гениальной опере Глинки «Руслан и Людмила» считался на Мариинской сцене бас Мельников. С его уходом из театра на пенсию незадолго до моего поступления в труппу, эта роль осталась, так сказать, вакантной. Мельникова никто из басов Мариинской сцены не мог заменить. Пробовали все, и все проваливались. Исключительно трудная роль оказывалась им не под силу. После Мельникова все исполнители «Руслана» казались тенями.
Когда меня надо было впервые представить публике Мариинскаго театра, главный режиссер, Геннадий Петрович Кондратьев, позвал меня и спросил: