Мастер
Шрифт:
Согласное мнение всех причастных к следствию лиц – что «этот самооговор понадобился Боку, дабы скрыть от властей, что он совершил убийство ребенка с одной-единственной гнусной целью – поставить хасидам-единоверцам непорочную кровь, потребную для изготовления пасхальной мацы и опресноков».
Мастер в изнеможении дочитал документ и подумал: нет, теперь уже мне не избавиться от этой их крови. Каждое слово на этой бумаге она пропитала, и ничем ее не стереть, не отмыть. И если они будут меня судить, они будут меня судить за распятие.
Тяжелая тревога все больше давила мастера. Интересно – снова они отнимут у нею свою бумагу, составят еще другую? Может, это такая последняя пытка? И будут они вручать ему обвинения, одно за другим, еще двадцать лет?
Ему сказали, что адвокат скоро будет в тюрьме, но когда в конце душного июльского дня отодвинули все засовы, это оказался не адвокат, это был Грубешов, в вечернем костюме. Мастер проснулся, когда Кожин, держа капающую воском свечу, отпирал ему колодки. «Просыпайся, – говорил стражник, расталкивая его, – их благородие пожаловали». Яков будто медленно выплыл из глубокой грязной воды. И увидел потное, мясистое лицо Грубешова, вялые бачки, глаза красные, острые, встревоженные. Грудь прокурора ходуном ходила. Он стал было мерить шагами камеру, потом сел на табурет, рукой опершись на стол и бросая на стену огромную тень. Минуту он, мигая, смотрел на лампу, потом воткнул взгляд в Якова. Когда он заговорил, запах дорогой еды и спиртного пронесся по камере, вызывая у мастера тошноту.
– Вот, домой направляюсь, с банкета в честь государя, – одышливо проговорил Грубешов. – Автомобиль мой оказался в этих краях, я и приказал шоферу к тюрьме подъехать. Дай, думаю, с ним побеседую. Вы упрямый человек, Бок, но может быть, все же способны внять голосу рассудка. Дай, думаю, в последний раз я с ним побеседую. Извольте встать, когда я с вами разговариваю.
Яков, сидевший на своем деревянном ложе, спустив на липкий пол голые ступни, медленно поднялся. Грубешов вгляделся в лицо Якова, и его передернуло. Мастер чувствовал к нему тяжелую ненависть.
– Прежде всего, – начал Грубешов, утирая большим взмокшим платком налитой красный загривок, – советую вам не пестовать в себе излишние упования, Бок. Не то придется чересчур жестоко разочароваться. Не думайте, главное, что вот оно, обвинение, и кончаются у вас все неприятности. Напротив – тут-то неприятности и начинаются. Предупреждаю: вы будете публично изобличены, и все увидят, кто вы такой.
– Чего вы от меня хотите, господин Грубешов? Уже поздно, ночь. Мне надо хоть немного отдохнуть до завтра от моих цепей.
– Насчет цепей сами вы и виноваты: извольте следовать правилам. Впрочем, это не по моей части, я пришел по другому поводу. Марфа Голова, мать жертвы, сегодня была у меня. Она упала передо мной на колени и Христом-Богом клялась, что все, ею рассказанное о ваших взаимоотношениях с Женей, приведших к убийству, – все чистая правда. Она женщина совершенно искренняя, я был глубоко тронут. И еще верней убедился, что присяжные непременно ей поверят, и тем хуже для вас. Ее свидетельства, ее искренность, сам вид ее разрушат все ваши построения.
– Так пусть она и приносит свои эти свидетельства. Что же вы не начинаете суд?
Грубешов покосился на табурет так, будто это раскаленная плита, и ответил:
– Я не имею обычая вступать в словопрения с преступниками. Я пришел уведомить вас, что, если вы и ваши единоверцы намерены и впредь оказывать на меня давление, дабы я начал суд прежде, чем собраны все возможные свидетельства и расследованы все самомалейшие обстоятельства дела, вам следует учитывать, какие вы навлекаете на себя опасности. Я, собственно, не слишком надеюсь, Бок, что вы способны внять моим резонам. Хотя жданный котелок в
конце концов и закипит, смотрите, как бы вода вся не выкипела.– Господин Грубешов, – сказал Яков. – Я не могу больше стоять. Я устал, и мне надо сесть. Хотите меня расстрелять – зовите стражника, у него есть оружие.
И Яков сел на свое деревянное ложе.
– А вы наглец! – Голос у Грубешова срывался. – Нам, русским, до смерти надоели ваши еврейские штучки. И они только мешают расследованию, ваши эти жалобы, эта гнусная клевета со всех сторон. То, что происходит, Бок, безусловно, свидетельствует о еврейском заговоре, о вмешательстве в русские дела, и, должен предупредить, вам следует взять в соображение, что врагов государства постигнет самая суровая расправа. Если даже, каким-то ловким маневром, вам и удастся склонить присяжных к вердикту, противоречащему непреложным уликам, можете мне поверить: русский народ в праведном гневе своем отомстит за несчастного Женю, за его муки, за боль, какую вы ему причинили. Вот вы хотите суда, так знайте же, что даже и обвинительный приговор повлечет за собой такую кровавую баню в городе Киеве, которая далеко превзойдет в жестокости так называемую кишиневскую бойню. Суд не спасет ни вас, ни ваших еврейских собратьев. И лучше бы вам признаться, право слово, а потом уж, когда публика поуспокоится, мы и объявим, что вы умерли в тюрьме или что-то в подобном же роде, и потихоньку выдворим вас из России. Ну а добьетесь суда, тогда не удивляйтесь, что покатятся по улицам бородатые головы. И полетят перья. И вонзится казачья сталь в нежненькие тела молодых евреечек.
Грубешов поднялся с горячего табурета и снова стал ходить по камере, и ходила в другую сторону огромная тень на стене.
– Государство вынуждено себя защищать – раз убеждением не удается, так, стало быть, силой.
Яков смотрел на свои скрюченные белые ноги.
Прокурор продолжал, все более разжигаясь:
– Отец мне описывал когда-то один такой эпизод: местом действия был подвал синагоги, где во время налета казаков пытались спрятаться евреи, мужчины и женщины. Есаул приказал – выходить по одному, но сперва никто не шелохнулся, наконец кое-кто пошел по ступенькам, прикрывая руками головы. Но не очень это им помогло, когда их насмерть забивали прикладами. Прочие, набившись как сельди в вонючей бочке, не двигались, хотя предупреждали же их, что им хуже будет. Так и вышло. Остервенелые казаки ринулись в подвал и пристрелили или закололи штыками евреев, всех до единого. Кого выволокли недобитым, того потом сбросили с поезда на полном ходу. Кое-кого, предварительно обливая бензином бороду, сжигали живьем, женщин в исподнем топили в колодцах. Смею вас уверить, не пройдет и недели после этого вашего суда, и вы не дочтетесь четверти миллиона жидов по вашей черте оседлости.
Он замолк, передохнул, потом продолжал сипло:
– Не думайте, мы прекрасно понимаем: вам такого именно погрома и надо. Из донесений полиции нам известно, что вы рассчитываете навлечь на себя эту бурю ради революционных целей – чтобы подстрекнуть социалистов-революционеров на вооруженное выступление против законной власти. Государю все известно, не извольте беспокоиться, и он намерен впрыснуть вам повышенные дозы лекарства, которое я только что описал, если вы будете так настырно угрожать его власти. В Киеве, должен вас уведомить, уже расквартирован взвод уральских казаков.
Яков плюнул на пол.
Грубешов то ли не заметил, то ли не подал виду. Он порастратил свой пыл и дальше говорил уже спокойно:
– Итак, я зашел, чтобы предупредить вас ради вашей же пользы, для пользы ваших собратьев. Вот и все, что я имею сказать, решительно все. Прочее оставляю на ваше усмотрение. Есть у вас какие-нибудь предложения, как можно предотвратить столь ужасную, дикую и – прямо вам скажу – бессмысленную трагедию? Обращаюсь к вашему чувству справедливости. Казалось бы, в вашем положении на что только не пойдешь, за какие компромиссы не ухватишься во избежание катастрофы. Я вполне серьезно говорю. Можете вы что-то сказать? Так говорите же.