Матрица бунта
Шрифт:
Тело одухотворено, когда оформлено, — тело одушевляет стиль. Ерофеев не один абзац посвящает проблеме русской неоформленности («Нет стиля, нет и человека. Бесстилье — страшный русский бич» — «Мужчины»). Он воспевает европейскую «cool»-стилистику. Если вжиться в перечисленные Ерофеевым свойства «кул»-сознания» («не оставляет в человеке неотрефлектированных, “темных” сторон <…> свойственны открытость, прозрачность, внутренняя эротичность, ироничность, подчеркнутая стильность» — Э), можно остро и верно прочувствовать, насколько «кул»-существование противоречит любимым и основополагающим у нас параметрам настоящей жизни: отсутствие «темных» сторон, которых современное общество чурается с подачи Фрейда, — влечению к тайне, декларируемая открытость — широте натуры, внутренняя эротичность — способности глубоко полюбить, ироничность — вере, внешняя стильность — идейной сформированности человека.
Европа, в изображении Ерофеева, видит в духовной устремленности России не внутренне обусловленную судьбу, а причину
Если Европа, по словам Ерофеева, «это счастливый брак по расчету. Удача в удаче» (5РЕК), — то Россия — это мучительная связь по нелепой любви, и беда бедой погоняет. Россия для этого автора — символ неизбывной антителесности, а следовательно, и нежизненности: «Россия… — чем больше думаешь о ней, тем меньше чувствуешь жизнь» (рассказ «Карманный апокалипсис»); «Русская жизнь призвана отвлекать людей от жизни» (Э); русское государство — это «сквозная империя слова и образа, которым должна подчиняться жизнь» (БХ). Ерофеев представляет подавление тела как «главный секрет России»: мол, русский национальный характер вылез из запрета на тело, из обязаловки святости — «тем самым создалось напряжение, необходимое для бурного развития русской культуры» (БХ).
Ерофеев считает Россию страной, по существу своему обреченной на недостижимость счастья («Ошибка и западников, и славянофилов в том, что они желают России счастья. <…> Вечная и беспомощная идея вытащить Россию за волосы вопреки ее воле встречается из книги в книгу и становится, по крайней мере, назойливой» — Э). И потому он отказывает ей в праве на реализацию своей судьбы, на такое вот свое, особенное, несчастливое существование. Он сравнивает Россию с Африкой, тоже дикой и жестокой стороной с «открытым настежь будущим» (БХ), и по аналогии предлагает следующие пути русского развития: колонизация и унификация — или распиаривание местного колорита в расчете запугать и обобрать цивильных туристов («Но своеобразие останется. Как у африканцев. Те все равно едят руками. <…> Носят божественные одежды бубу с королевским достоинством. Чем Россия хуже Африки? А если хуже, раз у нас нет бубу, нет умения достойно носить одежду, нет гибкости в пальцах и танцах, что тогда?» — Э). «Что тогда?» — Ерофеев, человек без культурологического вкуса, не представляет себе судьбу страны, основанную на оригинальном, не унифицированно-европейском, но и не на товарно-диалектном, образе жизни. Вот что он пишет о культуростроительных возможностях Африки — с прицелом на Россию: «Котел модернизма и традиции, но уже сама разгерметизация культуры смертельна для традиции. Поздно! Мир выбрал модернизацию. Отказ смешон. Потери огромны. Куда ехать? Вторжение французов было делом всемирного промысла, поворота жизни от природного календаря к индивидуальному существованию» (5РЕК). Подчеркнутые слова близоруки и выдают одномерный взгляд на развитие культур, в последних же словах скрывается логическая нелепость: к какому же это «индивидуальному» существованию может прийти ценностно колонизованная страна с «разгерметизированной» культурой?..
Не исключено, что Ерофеев, отказывающий России в возможности успешного жизнестроительства, прав, и духовный расцвет нашей страны никогда не совпадет с процветанием свобод, торговых лавок, семей и производств. Это, конечно, обидно, однако не закрывает нам будущего: духовные движения как способ самореализации — чем не судьба? По крайней мере, выстраивать такую судьбу гораздо интереснее, чем жить в уже отстроенных и реализовавшихся цивилизациях, где ты не можешь быть ни новью, ни пророком, ни странником — ничего не открывая, не проповедуя, не ища, ты займешь там место очередного метра кабеля, компьютерного узла и продукта в потребительской корзине рекламодателя.
О двух разновидностях «духовки»
Об отношении Виктора Ерофеева к религии и интеллигенции можно было догадаться по уже сказанному тексту. В самом деле, оба эти явления, по своему духовному происхождению, вызывают апологета тела на бой. Нельзя сказать, что Ерофеев достойно ведет поединок. Он норовит распороть на противнике штаны, отхлестать его по щекам — в общем, разбить его достоинство в пух и обвалять в перьях. Не исключено
опять-таки, что Ерофеев прав, скажем, когда пишет о нытье, жизненной несостоятельности, лицемерной пафосности и социальной безрезультативности оппозиционной интеллигенции — при том, что он никогда не удостоится понимания отдельной интеллигентной личности как духовного явления.Ерофеев прав, когда говорит об оппозиционном имидже как ложной (но укрепившейся в традиции) гарантии интеллигентского достоинства (“Серый прикинулся интеллигентом и долгое время ныл по каждому поводу. <…> Интеллигенцию отменила свобода. Они боролись за освобождение. Допустим. Они победили. Справились. Оказались катастрофически беспомощными. <…> Серому нечего было сказать при свободе. Цензура была спасением для прикрытия бесплодия, оформила множество липовых карьер» — Э). Ерофеев говорит полуправду, когда выявляет в рыцарях духа — ржавость лат и нечесаность патл: «Или интеллигенция: о Джойсе-Борхесе рассуждают, а сами одеты, причесаны — совки совками» («Мужчины»), — и неспособность вкушать плоды земного Эдема: «У меня с интеллигенцией вкусовая несостыковка. Интеллигенция любит арбузы, а я — винегрет. Она — за разум, а я — за океанский бриз. Интеллигенция любит повести, а я — рекламные щиты» (Э). Но он опускается до нарочитого обеднения истины, до прямого оскорбления (не помянуть ли нам Булгарина?..), когда сживает противников с лица земли такими словами: «Наравне с геморроем, любимым заболеванием интеллигенции до сих пор остается боль за народ» («Мужчины»); «Апостолы не чистят ни зубов, ни ботинок <…> Косые, кривобокие, горбатые, перекуренные, похмельные, нестильные <…> импотентные, боящиеся минета, не умеющие спросить, где здесь туалет, где — притон с б….ми. Оценщики, судьи, запретители, паникеры <…> с тухлой энергией, не умеющие любить тело» («Мужчины»).
Такой же разнос грозил бы и религии, если бы она не понадобилась Ерофееву как эффектная тема, которой легко можно поразить воображение массового читателя. Ерофеев спекулирует на рубежно-вековых ожиданиях человечества, на новых религиозных настроениях, заявляя практически в каждой книге о необходимости обновить христианство, о пришествии нового Бога, о движении человечества к новой, одной на всех, вере. «Главным событием XXI века будет рождение нового, планетарного Бога. <…> локальные религии уйдут» (Э); «Рождение нового единого бога так же неминуемо, как сведение компьютерных программ воедино <…>. Просто это на очереди. Смешно видеть дешевую конкуренцию разных религий» (5РЕК); «Возникновение одного божества. Первая по времени метафизическая революция двадцать первого века» (5РЕК).
В этих высказываниях, помимо спекуляции на фантомах массового сознания, есть опять-таки проявление культурологической безграмотности. «Дешевая конкуренция разных религий» на самом деле является отражением того факта, что Единый Бог преломляется на земле в душах людей и народов, порождая тысячи божественных Образов. Все люди и так верят в Одного Бога, потому что всякая религия исходит из представления о Божественности как творящем изначальном Свете, организующем гармоничное мироустройство. Но в то же время буквально-единая религия невозможна, так как даже двое людей верят по-разному, — что уж говорить о веками складывавшихся культурах разных стран.
Ерофеев, высокопарно и легко рассуждающий о религии, на деле не понимает ее сущности, а подчас не брезгует и богохульством.
Еще можно увидеть попытку самостоятельно осмыслить розановские идеи в следующем рассуждении апологета тела о религии: «Я наконец понял, в чем ошибка Папаши [по сюжету «Страшного суда», главный герой Сисин — сын Иисуса Христа]… — он звал всех скорее наверх, потому что ничего тут не понял, не полюбил» (СС); «по-моему, … то, что ты [Иисус] предложил, касалось только смерти» (СС). Это — пропаганда на уровне профанации. Розанов воспевает неуловимую мистику жизни — Ерофеев радеет о ее доступных повседневных радостях. Он не понимает, как можно совмещать жизнь и религию, смысл которой, на «телесный» взгляд, состоит в том, чтобы утешить человека, когда не станет у него ни зубов, ни потенции — ничего того, что обеспечивает крепкое вкушение земных блаженств.
Прочие высказывания Ерофеева о религии откровенно банальны и не достойны даже войти в библиотечку атеиста. «Сущность христианской сделки была гениальна: предопределение смерти в обмен на выполнение моральных норм. Просто и понятно» (Э); «Сисин знал, что Отец, давая, отбирал свободу воли, а это посерьезнее двадцати долларов — давая, он приобретал право суда, а это совсем серьезно» (СС), — суждения на уровне счета на пальцах. В призыве обновить православие слышится что-то бердяевское, в мысли об исчерпаннности бесполой религии, что-то розановское. И все как-то уныло-посюсторонне, как будто религия — это не метафизический полет к истине, а техинструкция для космонавта. «Многопартийная система богов» (5РЕК), «обладал ли Иисус Христос полным набором Божественности или был обделен как наследник» (СС), «Вселенские соборы, утвердившие Папин имидж» (СС), — не слишком ли это элементарно для провозвестника новой религии ХХI века?