Матрица бунта
Шрифт:
Гораздо неоднозначней финал романа Славниковой «2017». В повествовании его выщерблены мелкие лукавые ступеньки: в романе ряд завязок, несколько вариантов толкований исторической проблемы нашего общества, а также несколько взаимоисключающих по смыслу финалов. Я не сказала бы, что это достоинство романа, скорее это его органичное свойство, проистекающее из ощутимой расплывчатости авторской мысли. Славникова только нащупывает ряд просящихся на бумагу предвещаний, очевидно смешивая проблему научного прогресса (концепция нового «дивного мира», опасного для большей части человечества), идею дурной революционной цикличности в России (образ «ряженой революции») и проблему выхолощенного цивилизованного общества, зависшего в достигнутом комфорте (принцип «похожести», люди-симулякры). Каждая из этих исторических концепций могла бы стать ключом к отдельному роману, но вместе они, пересекаясь достаточно случайно и порой натянуто, мало дополняя друг друга, создают ощущение концептуальной недостаточности философского плана книги.
Именно на планы стоит разложить роман, чтобы лучше его понять и оценить: идейная значимость образа в романе вовсе не совпадает с отведенным для этого образа местом в повествовании. На вершине окажется образ «ряженой революции» как аллегория «сонной одури» нашей истории. Неподлинность, театральность современного цивилизованного быта выглядит
В том и сложность романа, что конкретное (любовь, образные поверья рифейцев) лучше удалось Славниковой, выполнено цельно и изысканно, но для автора имеет смысл именно на фоне не очень послушного ее воле, смутно ощутимого абстрактного (мировая история и русская революция).
В «глобальной консервации новизны», по Славниковой, виновата «мировая молекула» бизнеса и науки. Стагнация исторического бытия России, таким образом, вписывается в глобализованный тупик всех покоренных цивилизацией стран. В кармане мировой науки лежит готовый к воплощению «дивный» мир, в котором наконец станет возможным накормить пятью хлебами все население Земли. Однако это сделает бессмысленным само существование накормленных: к чему жить, если все ценности уже созданы, все произведено, всего хватает, счастье дано в порошках, прекрасное сияет на кончиках скальпелей? Цивилизация близкого будущего похожа на рассказывающую о ней бизнес-леди Тамару: такая же в ней тяжелая, золотая, убийственная, никому не нужная щедрость. Чтобы предотвратить золотой век смерти человечества, прогресс приходится остановить. А производство нового заменить воспроизведением опробованных моделей людей и жизни. В мире 2017 года все похоже на то, чего мы ждем, но оно по сути извращено: книги выпускают, чтобы незаметно было отсутствие по-настоящему новой литературы, женщины сплошь стары сердцем и юны целлулоидным лицом, президенты похожи на Путина, а граждане пьют в кафешках «из одноразового зыбкого стаканчика синтетический сок». Анекдотичная история «прекрасной гробовщицы» Тамары в этом контексте выглядит одновременно и продолжением, и неудавшимся восстанием против неподлинного мира победившей внешности. Конечно, идея Тамары переосмыслить похоронный ритуал, ради живых добавив в него радости и красоты, философски нелепа, да и возмутительна — непониманием глубочайшего значения страдания, его благой нерасторжимости с жизнью человеческого духа. Но после сцены освистания Тамары в телешоу «гробовщица» становится фигурой трагикомической: желая соблюсти дух времени, материально модернизировав самый консервативный обряд, она невольно посягнула на театрализованность, похожесть как принципы современной ей жизни, за что и пострадала.
А вот «ряженая революция» переживает обратное осмысление. Она сначало выглядит логичным воплощением неподлинности мира, способного только на повтор, отчего люди, надевшие в честь дня города костюмы бело- и красногвардейцев, обречены на дубль прежней гражданской бойни. Долгое время автор настаивает на том, что эта ложная, ничего не решающая стычка — просто глюк по «логике вторичного мира». Однако итог романа вместо нового витка дурной исторической спирали России дает нам почти быковское распрямление истории в неизвестность. Революция, хоть и ряженая, оказалась ответом на давнее духовное требование нации. «И все-таки это не походило ни на народный бунт, ни на военный путч. <…> Вирус Истории, давно, казалось бы, подавленный и усмиренный <…> распространялся в гражданских толпах. <…> Каждый, подхвативший болезнь, был уже не тем, кем казался, кем выглядел и кем себя считал. Каждый мог теперь стать совершенно другим человеком, с неожиданной судьбой, с неопределенностью во всяком завтрашнем дне. Никакими карантинами нельзя было теперь сдержать события, грозившие, без всякой логики и пользы, кроме логики и пользы самого исторического движения, тряхнуть цивилизацию. Эпидемия Истории распространялась по Москве — и люди искали своих, надеясь собраться вместе перед отправкой в будущее» (курсив здесь и далее мой. — В. П.). Это обещание очищения через историческое действие, этот театрализованный сдвиг толп, поколебавший декорацию, это — через абсурд симуляции — освобождение от глобальной повинности театру выглядит поздней поправкой автора. В контексте романа «ряженая революция» не могла быть ничем иным, как предельным выражением мирового исторического тупика и дурной российской цикличности. Но внезапно Славникова нащупывает за злободневными образами — какую-то новую актуальность, и логика сюжета нарушается, ожидаемое уступает место немыслимому. «Можем вернуться не в ту страну, из которой уходим», — замечает впервые отправившийся в рискованную экспедицию мастер Крылов, и его слова вполне созвучны финальному тревожно-радостному обещанию неизвестности в романе Быкова.
Повесть Алексея Лукьянова «Спаситель Петрограда» (СПб., «Амфора», 2006) основывается на тех же, что и романы Быкова и Славниковой, проблемах, но решает их на более простом, иллюстративном, словно аллегорическом уровне. Альтернативная история, в духе которой написана повесть Лукьянова, самим уже смешением исторических явлений, как то: Распутин и Кантария, Шевчук и Березовский, Курбский и Масяня, коммерческий комсомол и четырнадцать рангов службы, — создает впечатление остановки, консервации истории, словно все ее события и деятели никак не прейдут и копятся на одном временном пятачке. Тема неподлинности и театрализации жизни воплощена здесь в одном образе — образе Николая Второго, которого по очереди играют подставные монархи России. Царская семья была расстреляна большевиками, но Ленина все же арестовали, Столыпин остался жив, а русская Дума проголосовала за монархическое государство. С тех пор вот уже восемьдесят пять лет жандармерия подбирает повсюду двойников последнего русского царя, которых приходится менять очень быстро: ведь таинственная политическая сила все время покушается
на них.Как и в романе Славниковой, здесь суть фальсифицируется за счет внешнего сходства для того, чтобы умилять народ неживой типичностью, ожидаемой сочетаемостью роли и ее исполнителя, — чтобы не было заметно, что пустеющие места на самом деле давно уже не обновляются. Иными словами, вот вам подобие истории, о которой вы уже слышали, — чтобы не захотели настоящей, незнаемой.
Но, как и в романах Быкова и Славниковой, история вдруг затребовала свое: очередной двойник императора кузнец Юран вдруг соединяет похожесть с сутью — у него, уже завербованного жандармерией, обнаружен геном Романовых. То, что Юран при этом ни дать ни взять самый настоящий кентавр, подчеркивает абсурд его схожести с императором и настаивает на внимании к сути: четыре копыта не загримировать, и в то же время именно это чудо природы оказывается настоящим продолжателем царского рода! «Я тут совершенно законно?» — изумляется кентавр в царском мундире.
Отправной точкой сюжета повести стала осечка, благодаря которой выжил Столыпин. Но проблема выбора между революцией и восстановлением монархии не должна нас особо волновать. Ведь, спасибо писательскому такту Лукьянова, мессидж его повести связан с призывом вовсе не к монархизму, а к требованию исторической подлинности любого строя. По логике повести, Романовы, раз они есть, должны занять престол вместо двойников — страной должна править сила, реально включенная в историю.
Ноль-проект: «Маскавская Мекка» — «Аленка-партизанка» — “Американская дырка». В своем романе Быков озвучивает мысль о том, что дурная цикличность — выражение глубинной неподлинности исторического бытия России. Русский цикл — это призрачность, взаимоотмена исторических действий, оглядывающаяся логика развития, по которой вина за любые беды всегда перекладывается на силу противоположной части цикла: империалисты жалуются на вандализм революционеров, те же, придя к власти, искореняют памятники деспотизму, так что раж борьбы с чужими преступлениями заглушает стыд за свои собственные, и пока расчищают поле для деятельности, приходит срок в очередной раз сдавать смену. Произведения, воспроизводящие эту дурную закольцованность российской истории, в пределах нашей темы преобладают. Следовать за историей проще и в каком-то смысле честнее, чем нащупывать выход в неизведанное. Романы Андрея Волоса «Маскавская Мекка» (М., «Зебра Е», 2005), Павла Крусанова «Американская дырка» («Октябрь», 2005, № 8–9) и повесть Ксении Букши «Аленка-партизанка» (СПб., «Амфора», 2002) поражают иронией осознанной безысходности, уже не ищущей спасения — а бесконечно играющей в него.
“Не было никаких коварных замыслов. Вообще не было ничего ужасного. Все было обалденно смешно» (Букша). Именно так, «смешно», весело, лихо, разыгрывается в этих произведениях ироничная драма истории. Поразительно, как много в этих текстах увлекательных сюжетных придумок, внезапных ходов, богатых описаний, блестящих фантазий, эффектных тирад, умнейших людей — и как нудно, тяжело, убийственно одолевает все это неизбывная тупость, безвыходность и несдвижимость истории.
В романе Волоса «Маскавская Мекка» недаром доминирует раздражающий поначалу мотив случайности. Сама завязка, подкинувшая главному герою, бедняку Найденову, билет на рискованную лотерею богачей, размышления персонажей о своих судьбах в категориях везения, необъяснимые взлеты и падения, случайные смерти, грубые в своей нарочитости совпадения — все это помогает нам, с одной стороны, доверчивей воспринимать фантастические картины будущего в романе, а с другой — подготовиться к сокрушительному финалу. Ибо в эпилоге книги торжествует «непролазная скука осени» — скука случайного крушения назревавшей в богатом Маскаве революции (глупо погиб спонсор повстанцев), скука невезения маскавцев, которые глупо бежали от революции в соседние нищенствущие гумхозы, где и были повязаны как враги комму… то есть, конечно, «гумунистического» режима, скука догадки о гибели главных героев книги Найденовых, симпатичных влюбленных, мечтавших о ребенке и научной карьере главы семьи, — гибели, скучной на фоне всего перечисленного, потому что уже закономерной. Подобно тому как в рискованной кисмет-лотерее можно ни за что быть казненным или осыпанным банкнотами, так и в романной жизни политические силы и люди выходят на первый план и исчезают в небытии бессмысленно, напрасно, с единственным издевательским оправданием дурной логикой русской истории.
Роман Волоса неглубок, как приманивший и обмывший только до щиколоток водоем. По сути, роман рождается из одноактного сотворения двух извечных миров мечты России: зажравшегося, кичливого города, европеизированного на восточный лад, и голодного, но идейно подкованного, не сдающего позиций общинного хозяйства. Главная цель его поэтому — подробное описание роскошеств Маскава (омусульманенной Москвы), из которых запоминаются, конечно, искусственное небо Рабад-центра и самораздевающийся манекен, и однообразия грязной, заброшенной размытости Гумкрая. Взирать на плоды додуманных до стадии вырождения капитализма (права на детей надо покупать) и коммунизма (на праздник родной завод дарит нищему юбиляру бессмысленно огромную пуговицу) автор заставляет нас при помощи двух простых сюжетных уловок: мы следим за судьбой богатства и любви — за лотереей Найденова и романом секретаря гумрайкома Твердуниной со старшим коллегой по «рати» (партии).
Однако обе сюжетные завязки, авантюрная и альковная, так задорно манившие нас к финалу, вернули на старт. В романе не произошло ни одного судьбоносного сдвига, за исключением финальной гибели ряда маскавцев, и даже линия революции, кажется, только затем и нужна была, чтоб своевременно освободить Найденова от уплаты смертельного долга в кисмет-лотерее. Открывшаяся статика сюжета очевидна: в итоге романа Маскав, в котором революция закономерно извратилась в очередной охранительный террор, и Гумкрай, проглотивший часть беженцев, но подавившийся городом — оплотом капитализма, остаются каждый при своем.
Волос настаивает на сохранении этих двух враждующих полюсов богатства и бедности именно потому, что деньги — главная сюжетообразующая сила в романе. По Волосу, мировое сообщество будущего сумеет преодолеть все розни, все неравенства, все несогласия, кроме этой извечной и элементарной, как инстинкт, вражды богатых и бедных. Деньги, таким образом, обошли и религию, и культуру по принципиальной своей важности для бытия человека. «Все покрыто слоем денег, лаковой патиной <…> От них никуда не деться, они забираются в самые тонкие щели жизни… копошатся в мечтах… прогрызают покой… заводятся в любви… точат дружбу <…>. Просто микроб. Да, микроб… вирус…» — находит главный герой главное зло в своей жизни. И автор очевидно согласен с ним: подобно тому как жену Найденова он заставляет выбирать между богачом-поклонником и нищим мужем, так и Россию он обрекает на вечные колебания между бесстыдным, безыдейным богатством и дутым идеализмом нищеты.