Матросы
Шрифт:
— Кирпич потолочь, и тот мягким станет, — строго сказал Василий.
— Верно. Только не каждый кирпич сунешь в ступку. Петр ладно со своей живет?
— Хорошо живут.
— Правильный человек, себя не выставляет. В нашем роду тоже хорошо жили… А вот Катерине пока не удается… Не пойму почему. Не лег камешек к ряду… Не лег… Зять, конечно, образованный, офицер как-никак… — Больной пытался устроиться поудобнее. Матвеев приподнял его, поправил подушки. — Ишь ты, умеешь, — похвалил Гаврила Иванович, — ладони у тебя легкие.
— Это вы для меня легкий. Отощали. Раньше, конечно,
— Отощал… Ничего. Лишь бы кости были целы.
Больной сварливо отказался от принесенного Клавдией супа, и тогда вмешался Василий:
— Зря вы тарелку отставили, Гаврила Иванович. Бывало, в поле навернем кулеша с салом! И так всю неделю. А потом станешь на десятичные весы, смотришь — набежало полкило живого веса.
— Хорошо в поле, на Кубани?
Худое лицо Василия оживилось:
— Хорошо. Встанешь утречком, зарядку сделаешь, а уже дымком пахнет, кулеш доходит в котле. Хлеба еще росистые, будто водой омытые, комбайнировать пока нельзя, значит, — снедать. За ночь выстынешь, лежим-то враскидку, в маечках. А от кулеша сразу спине теплее. Крутом — неписаная красота. Зоревые краски ложатся, с золотом перемешанные, все сверкает. Из-за пшеницы солнце, как живое, поднимается, кажется, ежели бы не роса, спалило бы зерновые…
В комнату доносились приглушенные шумы улицы и голоса играющих детей.
— Такие и мои были… Скосили их… Чудится, где-то они тут, живые. Озорничали, рубли на кино выпрашивали, росли… Ушли на обвод. В одной части служили. Морская пехота. Такая и форма… — Гаврила Иванович долго нашаривал запропастившийся платок. — Дома подымаем, а людей… Нет таких мостовых кранов…
За полуоткрытой дверью мелькнула о н а. Да, о н а… Голоса на кухне, ее шаги — и Галочка в комнате.
— Вася? Наконец-то, — она прищурилась (так делала и старшая сестра), подала руку. Не приподымая больного, поправила под ним матрац, переложила подушки. — Папочка, микстура не сладкая, а пить придется…
— Давай хоть полынь. Лишь бы на поправку.
С милой непринужденностью девушка дала лекарство.
— Я знаю корабельный порядок. Обедали в двенадцать. Еще не проголодались. Выпьем чаю.
В столовой она сказала:
— Я приготовлю чай, а потом, Вася, вы мне все расскажете о Пете, о своих… Имейте в виду — я страшно любопытная…
…И наступили счастливые и самые несчастные дни первой любви. Галочка держалась ровно, по-дружески. Другие обращались с ней просто. Тренер кричал, не глядя: «Чумакова, сюда!» Молодец с бицепсами, распиравшими фуфайку, пытался ее обнять, а она выскользнула, показала язык и потом как ни в чем не бывало хохотала с подружками под тентом, грызла орехи.
Однажды, когда сгустились сумерки, зажглись звезды, когда бухта расцветилась огнями и с холма редута уже нельзя было отличить моря от неба, Василий ближе придвинулся к Галочке и протянул руку за ее спину.
— Мы уже условились, Вася! — остановила его Галочка. — Это вам не идет. — Она тихо прикоснулась ладонью к его руке. — Не старайтесь быть таким, как все. Мне приятно бывать с вами потому, что вы не похожи на других.
Она называла его только на «вы». И он так же. Любовь иногда кажется
со стороны неуклюжей, если не заглядывать в самую глубину невысказанной нежности и робких желаний. У нее, у такой любви, свои достоинства и свои ошибки. Галочка чувствовала свою власть над Василием, гордилась этим и с молодым любопытством и жестокостью ждала и изучала.Они вместе любовались морем, купались на Хрусталке. Галочка вспоминала свои первые заплывы, недавние впечатления детства и юности.
— Тот же буек. Те же скалы. И даже чайка та же. Может быть, только чуточку постарела…
В день рождения Галиной матери молодые люди вдвоем сходили на кладбище, обложили дерном могилу, выпололи бурьян. И опять — на Хрусталку. Ели сухие бублики, пили морс, болтали, сидя на камнях.
— У вас нет наколок? — спросила Галочка. — Какой же вы моряк без татуировки?
— А вы любите… наколки?
— Очень, — она смотрела на него с любопытством.
Они вернулись поздно. Зажглись матовые фонари на аллее каштанов. Каменная лестница круто опускалась к их дому. По краям лежали большие каменные шары — излишества, а красиво. В соседнем кино кончился сеанс. Шумно вытекала из дверей толпа.
Они сбежали на несколько ступенек, остановились.
— Почему вы дрожите? — Галочка заглянула Василию в глаза, прижалась. Так можно простоять вечность, не шелохнувшись, если бы только не перехватывало дыхание и не мешало бешеное биение сердца.
— Какой вы хороший, Вася, — она быстро поцеловала его.
Через минуту, пошатываясь, Василий шел по улице. Догнавший его патруль замедлил шаги. Старшина наклонил голову к самому его плечу.
— Лучше не принюхивайтесь, товарищ старшина, — посоветовал Василий светлым голосом.
— Понятно, — старшина подтолкнул его в бок, — втюрился. Бывает. Только крой пошибче, твое время на ноле.
II
Последнее утро в отряде. Двери кубрика — настежь. Выпускники третьей роты должны навсегда уйти отсюда. Возле баталерки пахнет слежавшимся бельем, дустом.
— На корабле будет полегче, — говорит Шишкарев, — но санатории ищи на земле, на море их нет…
Слышится дудка. Вчера были речи, приказ, сегодня все по-будничному. Впереди колонны деловито шагали сопровождавшие офицеры. С песней «Москва — Пекин» подошли к причалу Минной. От кораблей отваливали барказы — за ними, за матросами. А ведь еще совсем недавно они, молодые парни, в тумане поднимались к экипажу…
— Не подводите экипаж!- — крикнул Шишкарев.
И Матвеев помахал ему с барказа бескозыркой.
На носу стоял Бараускас, человек ледяной выдержки, — плечи развернуты, губы сжаты, белое лицо бесстрастно.
Барказ обошел флагмана. Открылся «Истомин», стали видны его орудия, матросы. На «Истомине» ждали не только комендоров или электриков, машинистов или рулевых, а новых товарищей и — кто его знает! — может быть, и боевых друзей.
На крейсере раньше срока справились с предобеденной приборкой и приготовились попраздничней принять пополнение, чтобы сразу тронуть отзывчивые на ласку молодые сердца.