Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось
Шрифт:
С «Нежностью» связано вот еще что. Это было 2 мая 1967 года. Мы с Алей были в гостях у летчика-испытателя Георгия Константиновича Мосолова, был день его рождения. Был Ян Абрамович Френкель с женой, он показывал песню «Журавли», ее еще никто не знал и даже Бернес еще не пел. Так вот, в этот день позвонил Юрий Алексеевич Гагарин, поздравил Мосолова, а потом сказал: «Позови Алю». Аля взяла трубку. «Знаешь, Володя Комаров перед полетом просил передать тебе благодарность за песню «Нежность».
Актеры — это великие люди, у них один инструмент — собственная душа, собственное сердце и собственные нервы».
Я вспоминаю рассказ Чермена Касаева о записи «Нежности» для музыкальной редакции радио:
«В песне есть мужской подпев, идет вокализом, и в студию Аля взяла меня и Анатолия Горохова (Запись
А как Майя произносила слово «нежность»! Конечно, эта песня — высокое искусство, выше не бывает. Я бы из «золотого фонда» тех лет назвал бы Клавдию Ивановну с «Тремя вальсами», Бернеса — с «Журавлями» и Майю с «Нежностью».
Из интервью Майи Кристалинской газете «Московский комсомолец»:
«Если вы спросите меня, какую идеальную песню мне хотелось бы спеть, я отвечу: такую, как «Нежность». Эта песня — своеобразный перелом в творчестве Александры Пахмутовой. Я бы сказала — качественный перелом. Глубина, затаенность и сдержанность. Великолепная оркестровка, которая сама по себе произведение искусства, даже звучащая без вокальной картины, она будет всегда волновать. Советская песня идет несколькими направлениями. Мне ближе всего путь Александры Пахмутовой. Ближе своей искренностью, доходчивостью и каким-то русским началом. Это не значит, что я против более сложных направлений в песне, против поисков.
Вот недавно я услышала 2-й фортепианный концерт Родиона Щедрина. Он мне очень понравился соединением классичности с какой-то джазовой изломанностью ритма. Сложное, даже перенасыщенное современное искусство увлекательно. Но Пахмутова ближе мне. Пахмутова — это Русь. Она и объездила всю Россию по своей инициативе с концертами. Она настолько органично слилась со своими песнями, что разлить их невозможно…» (29 ноября 1967 года).
В конце 1966 года набравшее силу телевидение сделало то, что не осмеливалось делать раньше, — оно обратилось к телезрителям с предложением назвать лучшего исполнителя года.
Ответы не заставили себя долго ждать. Майя Кристалинская
Глава пятнадцатая
Деревья умирают стоя…
В конце шестидесятых годов возле метро «Щербаковская» часто можно было встретить Майю Кристалинскую, идущую в сопровождении статного, среднего роста человека лет сорока пяти, с красивыми чертами лица, который внешностью своей и уверенной походкой напоминал сенатора — конечно же американского, своих у нас тогда еще не было, да и появившись, столь респектабельно они не выглядят. Майя Кристалинская шла рядом со своим мужем Эдуардом Максимовичем Барклаем.
Никакого отношения Эдик Барклай, как его сразу стали называть друзья Майи, едва он появился — и весьма кстати — в ее жизни, к русскому полководцу времен Отечественной войны 1812 года, генерал-фельдмаршалу Барклаю-де-Толли, не имел. У его отца, Максима Борисовича, фамилия была другой, но он широко пользовался псевдонимом, который взял себе, а причин на то было две. Первая — Максим Борисович был в двадцатых годах заместителем начальника Московского уголовного розыска, ведал борьбой с бандитизмом, и вполне возможно, проводил операции, где собственную фамилию необходимо было скрывать. Второе — он слыл не только высококлассным специалистом в своем деле, но и способным музыкантом — играл на нескольких струнных инструментах, а главное — хороша пел и, выступая в концертах (видимо, самодеятельных), имел большой успех. Псевдоним и здесь высокопоставленному
муровцу был необходим. И он появился, став затем фамилией — Барклай.Его старший сын Эдуард не унаследовал отцовской музыкальности, но был предан другой разновидности искусства — того, что не уносило в заоблачные выси, как музыка, а накрепко приковывало к земле. Это была «архитектура малых форм», как он сам определил на визитной карточке освоенную им профессию.
В последний год войны Эдуард Барклай закончил летное училище, но на фронт уже не попал и вместо самолетов водил автомашину, в которой рядом с ним восседал генерал, а после демобилизации, как и многие его сверстники с задетыми войной судьбами, начал строить свою жизнь заново. Перед ним встал обычный для русского интеллигента, да еще без профессии, вопрос: «Что делать?»
И здесь на помощь пришло одно его сильное увлечение еще с довоенной поры — рисование. Художником он себя не считал, но мог набросать портрет, эскиз, пейзаж, где обнаруживал наблюдательный глаз и неплохую технику. К тому же вкусом Барклай обделен не был — и вот он становится оформителем музеев и выставок. Заказчики оставались довольными его работой, сам он считал это дело несложным и решил двигаться дальше, идти по стезе, более близкой к изобразительному искусству.
И по подсказке кого-то из московских художников, с которыми он теперь много общался, принялся за создание памятников — вот эту самую «архитектуру малых форм», где рядом со скульптором, привлекающим к себе главное внимание, должен быть и архитектор — он делает планировку и постамент.
В конце сороковых он принял участие в работе ответственной и серьезной. В Кисловодске создавался монумент одному из самых честных большевиков из окружения Сталина, поплатившемуся за свою честность жизнью во время разгула сталинских репрессий, — Серго Орджоникидзе. Скульптором был маститый ваятель Георгий Нерода, а начинающий «зодчий» малых форм Барклай помогал в планировке вместе с прибывшим из Москвы опытным архитектором. Там же, в Кисловодске, появился и музей Орджоникидзе, и Барклаю было доверено его оформление, которое он выполнил, что называется, на высоком художественном уровне.
И тогда же, в Кисловодском музее, Эдуард Барклай, которому исполнилось в тот год двадцать четыре, познакомился с дочерью Георгия Константиновича, миловидной, по-грузински скромной девушкой Этери. Через некоторое время она стала его женой. (Брак этот особо счастливым назвать нельзя, он был недолгим — как объяснила Этери Георгиевна, «у нас были очень разные характеры». После него остался сын, названный в честь деда Георгием).
Они жили в печально известном «доме на набережной», где селилась только партийно-государственная элита. Теперь же здесь обитали только счастливые семьи, не тронутые в тридцатых арестами, прочие же — «враги народа» — беспощадно выселялись, на Лубянке им меняли комфортабельные квартиры вблизи Москвы-реки на бараки и лагеря или поселения в заброшенных сибирских деревнях. В доме Этери Эдик познакомился с подругами жены — двумя Светланами, Аллилуевой и Молотовой, и Майей Каганович. Чьими они были дочерьми, я думаю, пояснять не стоит.
Человек остроумный, обаятельный и к тому же неунывающий, веселый, что было особенно важно в мрачную концовку сороковых (и прежде всего для Светланы Молотовой, мать которой Полина Жемчужина была сослана в Сибирь по обвинению в связи с «сионистами»), Эдуард, попав в этот неожиданный для себя круг, обрастал новыми, громкими знакомствами.
Среди этих знакомых — это было уже позднее, после развода с Этери, — оказался знаменитый хирург, был он значительно старше Барклая и относился к нему по-отечески тепло и по-человечески дружелюбно. Несмотря на разницу в возрасте, да и положении — Александр Александрович был главным хирургом Советской Армии, директором института хирургии имени своего отца, генералом, — отношения между ними были просты, доверительны, старший относился к младшему с нескрываемым интересом и, судя по всему, дружбой с ним дорожил. Барклая часто можно было видеть не только у директора института в кабинете, но и вместе с ним — на футболе, в Лужниках или на «Динамо», и у него дома, где бывал он часто и где приязнь хозяина к Эдуарду передалась его детям, тоже хирургам, Маше и Саше.