Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Медленные челюсти демократии
Шрифт:

История преобразований России в нечто европейское напоминает известную притчу про волка, козла и капусту. Как мужику перевезти через реку волка, козла и капусту, если в лодку помещаются только двое? Если уподобить феномен «свободы» — капусте, тогда волк — славянофил, козел — западник, а мужик воплощает весь народ, и вот Вам, милый друг, практическое упражнение для занятий русской историей. Совместимы ли все вместе в одной лодке? Плывут они к европейскому берегу, и главная задача — целой довезти капусту. Итак, поместить капусту и козла рядом, а мужика и волка бросить? Голову сломаешь, решая. И напрашивается простое соображение, начальство-то знало ответ давно, заглянуло в конец учебника: зачем вообще плыть? В Европу плыть — зачем? И для кого это будет хорошо? Для Европы? Она этого определенно не хочет. Для России? Она не может. Для особо отличившихся козлов? За них не стоит радеть.

Позволю себе еще один образ.

Славянофил, Западник и Евразиец — суть персонажи русской комедии дель арте, маски наподобие Пульчинелло, Тартальи и Труффальдино. У них характерная речь, ужимки, риторика, — но не ищите за масками живых образов: они повторяются из века в век, играют похожие

сценки, бранят друг друга в прессе, глотают валидол. — Нам надо войти в Западную цивилизацию! — кричит Труффальдино. — Россия спасет мир! — вопит Пульчинелло. — Монголы — наши братья, — рвет рубаху Тарталья. Им кажется, что их спор реален, что здесь, на театральных подмостках, решится судьба огромных холодных просторов, и, повторяя одни и те же затверженные репризы, орут друг на друга Труффальдино, Пульчинелло и Тарталья. Эта комедия до известной степени оживляет русскую тоску, но к реальной жизни никак не относится. Реальность же состоит в одном — в начальстве. Комедианты выслуживаются перед ним кто как умеет. Сегодня померещилось, что начальство склонно поощрить Труффальдино. Его и на бис вызывают, и в правительственную ложу зовут. Труффальдино ходит счастливый, говорит, что времена изменились, и Россия рвется в цивилизацию. И начальство наконец осознало необходимость прогресса. Но это не так. Начальство ни к чему не склонно в принципе — оно просто начальство и все. Начальство — такое же величественное и непоправимое явление, как климат и география. Оно пребудет всегда, рядом с его интересами все ничтожно — и реплики Труффальдино, и реплики Тартальи. Совершенно неважно, кого сегодня позвали в ложу, кого вызвали на бис, — завтра его забросят за сцену. Он будет ходить несчастный, потерянный, пить водку, причитать, что побеждают славянофилы. Но комедианты не побеждают никогда — пьеса идет ежедневно, много веков подряд, маски дергаются и кричат на сцене, начальство в ложе дремлет, почесывает живот и считает деньги.

В России нет правых и левых — это выдумка. И знаете ли, мне все чаще кажется, что выдумали ее Вы, милый друг. В России нет правых и левых, потому что в ней существуют только нижние и верхние. Все прочие построения, все иные декорации призваны лишь спрятать, задрапировать единственную и по- настоящему работающую конструкцию. Зачем же нужны эти миражи, спросите Вы меня, не согласившись, что сами являетесь их автором. Нужны они по простой причине: сообщить российской истории векторность, которая отсутствует. Вам хочется начертать свободолюбивой рукой путь развития данной местности, пометить дорогу указательными стрелками. Бесполезно. Путь из варяг в греки — лишь обозначение замкнутой кривой. Она описывает закрытую территорию, огороженный пустырь. Здесь бессмысленно смотреть вдаль и загадывать будущее, здесь существует только обратная перспектива.

Мой друг, историк, как-то сказал мне: самым европейским поступком России было бы признание себя азиатской страной. Почему бы и нет? Из этого утверждения не воспоследует, разумеется, превращения в Азию, Россия останется Россией. Но сколь благороден этот шаг был бы по отношению к Европе, и сколь необходим по отношению к химере Евразии.

Чего же Вам следует ждать от нас, и что мы сами должны ждать от самих себя? Я полагаю, милый друг, что онтологическая бесперспективность нашей истории является предпосылкой для образования некоей житейской, бытовой позиции; ее я выражу ниже. Скажу еще раз: я не вкладываю в эти слова мистического, не говорю об особом пути, его нет. Я говорю лишь о житейской манере поведения, не больше. Но впрочем, и не меньше. Я говорю о кодексе, который в наших условиях пустыря необходим.

Да, разумеется, этот кодекс поведения связан с понятием «достоинство». Однако с годами я разлюбил это слою. Мы употребляем слова «человеческое достоинство» тогда, когда хотим подчеркнуть, что заслужили жить не хуже прочих. Я предпочту истасканное слою «долг»; оно отдает военной терминологией, пусть. Россия — страна военная, с этим ничего не сделать. Жизнь, протекающая вдали от действительной службы, мало чем отличается от военной. Где тебе выпало сражаться, там и сражайся, на каком фланге выпало стоять, там и держи оборону. Хорош будет солдат, который начнет метаться с места на место в претензии найти такое, что вполне бы отвечало его амбициям. Подберите ему такой редут, чтобы не хуже чем у соседей и чтобы отвечал его природным достоинствам. Место русского человека такое, а не иное, и, как и место европейца, оно достаточно точно определено, имеет свои особенности. И место России там, где предназначено ей стоять, от этого лучше не только России, но и всему миру: от того, как дерется на своем редуте солдат, лучше не только ему, но и всему фронту. Россия есть пограничная территория, и эта бесхозная земля пролегает не только меж европейцами и татарами, но и между одной историей и другой. Например, социалистическая Россия — есть пограничное пространство между капиталистическим миром и коммунистической утопией. И то, что Россия сделалась полем боя этих миров, является не более чем ее привычным долгом. Некогда Чаадаев говорил, что мы существуем лишь как урок иным народам, — чтобы не повторять тех же ошибок, не наступать на то же дерьмо. Я не согласен с этим. Я думаю, что Октябрьская революция — это не урок всему миру: мол, глядите, как не надо делать, нет, напротив — это исполнение Россией своего пограничного долга, выполнение своего предназначения. Этим гордиться следует, а не обсмеивать. В общей битве, где нам выпало участвовать по праву рождения, мы стоим на своем месте, в этих рядах, в этих войсках, и грешно было бы дезертировать. И если спросить: что же это за война? какой долг следует исполнять? с каким же врагом мы находимся в бою? — я отвечу: с небытием, со смертью. Исполнение человеческого долга связано именно — и единственно — с этими понятиями. Где исполнять его — безразлично, но лучше на отведенном судьбой месте.

История России существует не для того, чтобы показать преимущество истории Запада. История России существует не для того, чтобы преподать урок народам. Она существует всего-навсего

затем и потому, что есть судьбы, любови, и жизни людей, которые не входят в Западную цивилизацию — но оттого они не менее люди.

Письмо третье

Любимая,

каждой строчкой, которую пишу, я хочу обнимать тебя, каждой буквой, которую вывожу, я хочу прижаться к тебе. У меня нет другой жизни, кроме твоей жизни, других глаз и рук, кроме твоих глаз и рук, и другого слова, кроме твоего имени. Я уже прожил большую часть жизни, и прожил скверно, и теперь хочу оправдать оставшуюся часть.

Меня учили, что надо любить искусство, свободу и правду, и они ответят взаимностью. Мне также говорили, что надобно хоть немного, но любить Родину, с незавязанными глазами и не стоя на коленях, а если не получится — тоже не страшно: Россия подождет, пребудет вечной невестой. Но это неверно, — отношения с Родиной состоялись, и вполне. С годами соткался комплекс из досады, привязанности и долга, невозможности расстаться и долгой скуки. И деться некуда, и совесть мучит, и тошно с ней. И жизнь прожита, и не изменишь ничего, и наливаешь стакан — скоротать время до заката. Тягостное чувство долга и безлюбовья напитало воздух над полями нашей Родины. Это и есть причина творческих мук

Именно так я объясняю письма гусарского полковника: он тосковал по католицизму, оттого лишь, что тосковал по любви. А любви не знал. Это довольно простая разгадка писем отставного военного, и что может быть пошлее, чем гусарская тоска по любви? Он тосковал по католицизму, воплощавшему религиозное чувство — в Прекрасную Даму; он тосковал по католицизму как тоскуют по душевному здоровью: от невозможности слить в один образ окружающие тебя и мелькающие картины. Он томился в отсутствии того сильного чувства, которое слило бы воедино и мир, и небо, и плоть, и страсть. И душевная тоска побуждала его кричать в письмах: «Разве может быть больше, чем одна цивилизация?» Он превосходно знал, что китайская и греческая цивилизации несхожи, ему хотелось выкрикнуть другое: бывает ли больше одной любви? Что есть человеческая цельность, как не единение страсти и добра? Коль скоро эйдос проецируется в сознание человека, разве страсть и вера могут рознится в его душе? И. разве христианский принцип неслиянной нераздельности не говорит о том же? Он тосковал по той любви, что была ведома флорентийцу, он тосковал по католицизму, который устроил бы для него такую любовь. И тогда — он знал — произойдет чудо: образ Дамы, Богоматери и Веры соединятся в одно — но чудо не наступало, и он не обретал крепости, и он кричал в отчаянии, он, гусарский полковник, объявленный сумасшедшим, действительно сходил с ума. По-видимому, главное, про что, собственно, и написаны философические письма, это определение любви через историю; нет, буквально такой фразы в них нет, но и сказанного достаточно, чтоб понять: Любовь есть критерий Истории. И там, где нет Любви, нет и Истории. Но никто не сможет вложить любовь в грудь другого, и католическая дидактика не спасет. И от отчаяния, обретенного им на «обезлюбленной земле» (как назвал ее совсем другой человек, узнавший любовь чересчур близко), гусар проклял эту землю и сказал, что у этой местности нет истории. А истории не было только у него. Потому что история возникает тогда, когда появляется любовь.

Отчизна наша не истории лишена, но большего, чем история. Россия не знает любовных историй, где найти соединение сердец, достойное памяти? Толстой с Софьей Андреевной, Блок с Менделеевой, Пушкин с Гончаровой, Есенин с девками? Разве было что-нибудь на русском языке про любовь написано? Ах, нет же, конечно было, только в России и понимали про настоящую, до крика, до смерти любовь, такую, как у Маяковского. Только вместо имени Лиля надо поставить имя Революция, потому что это ее он любил как любят женщину, соединив в великой традиции земное с небесным. И его предсмертное «любовная лодка разбилась о быт» — это к ней, к Революции. А раз не сложилось, — вышел, хлопнул дверью, застрелился, — и это единственная описанная любовная трагедия, которую знает наша земля. Неужели не мог он рассмотреть в Революции ее толстозадого плебейства с самого начала? Тот же вопрос с успехом задали по поводу Дульсинеи, и едва бакалавр Самсон Карраско открыл глаза Алонсо Кихано, — как рыцарский роман кончился, и с ним жизнь. Так и здесь, — как только у Маяковского появляется любовь, так появляется и история. Нет любви — и истории нет у нашей неказистой тетки — Родины. Больше ее никто так не любил, хотя многие славили, а еще больше народа презирало. За что любить ее — толстую, неказистую бабу? Но думаешь, глядя на нее, убогую: люби мы крепче, она станет краше. Но нет, не становится.

Эта почва менее прочих пригодна для любви, но выбирать не приходится. Я напишу о любви, которая останется навсегда, когда уже сотрется след этих дней, когда песок заметет мой город и улицы, по которым меня несло к тебе. Я напишу так, что через рыхлую Россию и кривую Москву навсегда пройдет твой летящий шаг, твоя прямая походка. Все сразу — и российская мразь, и европейское лицемерие, и счастье, и его невозможность, и то, что переносить вранье нет сил, и то, что правда здесь не нужна, — все это стало нашей историей, твоей и моей любовью. И другой нет. У меня нет иных убеждений, кроме любви — и если приходится говорить о политике или искусстве, то я говорю о тебе, и хочу, чтобы слова были ясны, как твое лицо, чтобы чувства были отчетливы, как твой профиль, чтобы путь был прям, как твоя осанка.

Первую половину жизни я промаялся в поисках Истории, мне казалось, что родные пустыри и степи плющат мою жизнь и раскатывают будущее в тонкий блин, что это внеисторическое пространство — Россия — не может поспеть и ходом мирового духа, растекается грязной лужей. Я все искал, где же тот край, та точка схода, в которой сосредоточена История сегодня? Где надо быть сейчас, куда смотреть? Я пялился в горизонт и не находил такого места, и все мнилось, а вдруг оно за углом? И это пустое томление и пустая маята прекратились, едва я понял, что История — она там, где ты, и другой не бывает. И, поняв это, я собрал силы для единственной работы.

Поделиться с друзьями: