Мемуары M. L. C. D. R.
Шрифт:
Извещенный об этом соглядатаями, маршал задумал погубить и жену, и ее любовника и отправил троих драгун своего полка в Париж, чтобы заколоть одного и отравить другую. Первую часть замысла выполнить было нетрудно: мой приятель, возвращаясь как-то поздно вечером после карточной игры у маршала д’Эстре, подвергся нападению и был убит. Драгуны попытались скрыться, но один из них случайно свалился в сточную канаву близ улицы Сен-Луи; ему суждено было ответить за остальных — его схватили, бросили в тюрьму и пытали железом, чтобы узнать имена сообщников и того, кто приказал совершить убийство. Все рассказанное им лейтенант уголовной полиции Тардьё{176} донес господину кардиналу, спросив, как же дальше поступить. Мазарини, кое-чем обязанный маршалу, велел помалкивать, а драгуна удавить в застенке. Так и сделали, но кардинал, опасаясь, как бы супруга маршала не стала следующей жертвой этих событий, предупредил ее: пусть впредь будет осмотрительней и постарается вернуть доверие мужа. Она была потрясена гибелью любовника, а призадумавшись о собственной участи, попросила защиты у Королевы-матери и под видом смирения стала помогать ей во всяких благочестивых трудах. Возвратившись, маршал нашел ее настолько изменившейся, что счел все прежние пересуды лживыми, а поскольку долго не виделся с ней, то и доказал свои чувства не как жене, а скорее как любовнице. Тем не менее она не захотела предать забвению это дело и потребовала объяснений, а поскольку вышла из этого спора победительницей, то супругу пришлось еще и извиняться за свои подозрения.
Война все еще продолжалась, но центральные области Франции были освобождены, а принц Конде, вопреки своим грандиозным планам, вынужденно отступил к испанцам во Фландрию{177}.
Я отправился в Париж, чтобы напомнить маршалу де Ла Ферте о его обещании выпросить для меня полк, — тот все подтвердил и, кажется, замолвил слово перед кардиналом. Однако господин кардинал ответил мне, что это назначение вызовет слишком много недовольства и мне следует потерпеть, удовольствовавшись покамест деньгами. Зная, что обещаниям кардинала доверять нельзя, я понял, что мои надежды сбудутся нескоро, — но лишь спустя два года узнал (благодаря кардиналу, вознамерившемуся поручить мне дело, о котором я еще расскажу), что эту каверзу подстроил мне сам маршал. Между тем я знал себе цену и не имел повода жаловаться. Раздумывая, чем бы заняться, я по случаю свел знакомство с компанией нынешнего графа д’Аркура, младшего сына нынешнего герцога д’Эльбёфа, и однажды оказался замешанным в одной неприглядной истории. Когда мы порядком напились, кто-то предложил пойти на Новый мост грабить прохожих (это развлечение ввел тогда в моду герцог Орлеанский). Я и еще несколько дворян было отказались, но большинство, не спрашивая моего согласия, потребовали, чтобы я последовал за ними. Шевалье де Риё, младший сын маркиза де Сурдеака, как и я, вынужденный присоединиться к ним против своей воли, сказал, что знает, как избежать участия в бесчинствах{178}. Он предложил влезть на бронзовую статую лошади и оттуда наблюдать за происходящим. Сказано — сделано: мы оба взгромоздились на шею статуи, упершись ногами в бронзовые поводья. Остальные в это время начали подкарауливать припозднившихся путников и с четверых или пятерых успели сорвать плащи, — но кто-то из ограбленных поднял крик, прибежала стража, и наши гуляки, посчитав силы неравными, бежали со всех ног. Мы хотели было поступить так же, но шевалье де Риё, под которым поводья подломились, рухнул на мостовую; я же так и остался сидеть наверху, словно орел на скале. Полицейским не понадобилось даже фонаря, чтобы нас заметить, так как шевалье де Риё, получивший при падении ушиб, принялся громко стонать; прибежав на шум, они помогли мне спуститься, хотя мне этого не слишком хотелось, и отвели нас в Шатле.
Было понятно, что наши недруги не преминут с удовольствием воспользоваться этим случаем, — иное было бы глупо, — и когда кардиналу Мазарини, тогда находившемуся в зените власти, наплели про нас множество разных небылиц, он приказал поступить с нами по всей строгости. Тогда нас допросили как настоящих преступников — особенно меня, ибо когда-то меня угораздило повздорить с лейтенантом уголовной полиции, считавшим, что я оклеветал его перед кардиналом Ришельё. Если бы я чувствовал себя виновным, то не стал бы ему возражать, — но, положа руку на сердце, мне не в чем было себя упрекнуть, и я стал честно рассказывать, как было дело; он же чрезвычайно обрадовался, полагая, что эти показания дадут ему повод со мной поквитаться. И точно, — я заметил, что секретарь, по-видимому действовавший с ним заодно, пишет гораздо больше, нежели я говорю, — тут мне пришлось потребовать, чтобы он не только зачитал написанное вслух, но дал прочесть и мне, прежде чем я поставлю свою подпись. Он ответил, что так не положено и ради меня никто не станет переиначивать законы. Это показалось мне еще более подозрительным; я заявил, что ничего подписывать не стану — после чего меня не только грубо выбранили, но и бросили в карцер. Одному Всевышнему известно, в каком я был отчаянии, когда со мной обошлись словно с убийцей или разбойником с большой дороги. К тому же я не видел ни единого средства спастись отсюда: меня так охраняли, что говорить разрешалось разве что с тюремными надзирателями. Я попросил одного из них передать письмо кому-нибудь из моих друзей и принести мне бумагу и чернила, но мои обещания щедро вознаградить его, едва я окажусь на свободе, не произвели на него никакого впечатления — он ответил мне потоком таких оскорблений, что любой честный человек в моем положении утратил бы всякую надежду. С шевалье де Риё обошлись немногим лучше: поскольку нас обвиняли в одном и том же преступлении, лейтенант уголовной полиции, дабы не быть заподозренным в том, что сводит со мной счеты, был вынужден бросить в каменный мешок и его. Шевалье вполне стоил своего беспутного брата, осквернившего свою душу многими злодеяниями, и теперь решил, что низвергнут в пропасть во искупление его грехов; он походил на тех, кто готов был искупать совершённый грех тысячами благочестивых обетов, и поклялся, если когда-нибудь выйдет из тюрьмы, переменить образ жизни. Впрочем, он и не вспомнил об этом, когда Бог услышал его мольбы: продолжая предаваться порокам, промотал все, что имел, и, чтобы раздобыть хоть какие-нибудь средства к существованию, удалился в обитель Св. Сульпиция{179}. Однако такая жизнь оказалась ему не по нраву — он оставил скуфью и сутану и несколько лет пожил в миру, но, опять натворив разных дел и страшась людского правосудия не менее, чем Божьего суда, вторично посвятил себя Церкви, принял сан и ныне исполняет обязанности кюре в Нормандии, где ничего особенно хорошего о нем не говорят.
Возвращаясь к моим делам, скажу, что кардинал, ломавший голову, что бы такое предпринять для острастки и как пресечь ежедневные грабежи на парижских улицах, велел лейтенанту уголовной полиции принести материалы о нашем преступлении и, изучив оные в том виде, в каком их представил судья, распорядился начать против нас судебный процесс. Слушание замышлялось публичным и не могло быть обойдено вниманием двора, а поскольку шевалье де Риё принадлежал к высшему свету, за него вступились, чтобы избавить его семью от позора. Для этого обратились к лейтенанту уголовной полиции — и тот ответил, что был бы рад оказать ходатаям услугу, если только их милость не коснется меня: ибо хоть нас и судят за одно дело, но те, кто с нами был на допросе (которого на самом деле не было из-за их высоких титулов), показали, что именно я подговорил всех пойти на Новый мост и вообще сам совершил все, в чем нас обвиняли. Эти господа выслушали его версию и передали другим, так что перед лицом света я был уличен в таких вещах, о которых и помыслить не мог. Оставалось лишь покориться лейтенанту уголовной полиции, и я, несомненно, стал бы его жертвой, если бы небеса не послали мне нежданную помощь. Однажды в мое узилище вошли надзиратель и его жена, питавшая ко мне жалость, — она смотрела на меня с таким состраданием, от которого я давно отвык. При муже она не решилась заговорить, однако, явившись с ним в другой раз, хотела незаметно передать мне записку. Я не мог взять ее, так как надзиратель не спускал с меня глаз, тогда женщина сделала вид, будто проверяет мой тюфяк, и искусно забросила записку в угол, где я и поднял ее, когда они ушли.
Там было написано, что ей очень больно видеть, как лейтенант уголовной полиции преследует меня, и я неминуемо погибну, если не найду возможности рассказать кому-либо из своих друзей о своей участи; и вскоре она постарается принести мне перо, чернила и бумагу, чтобы я мог им написать, а она бы отнесла письмо. Это оказалось как раз вовремя: мой враг уже настроил против меня свидетелей и надеялся, что благодаря их показаниям мне вынесут приговор, который Парламент непременно одобрит: вместо того, что я был снят стражниками с бронзовой лошади, он заставил говорить, будто меня застали за воровством и я был схвачен при попытке к бегству. Жена надзирателя сдержала слово, передав мне обещанное при помощи того же приема; имея наконец чем писать, я составил два письма: одно — господину кардиналу Мазарини, другое — господину де Марийяку, сыну того, кто некогда был хранителем печати{180}. Жену надзирателя я попросил передать их оба последнему, и когда она это сделала, он с некоторым удивлением ответил ей так: когда
я был в фаворе, то даже словом не ободрил его семью, столь нуждавшуюся в моей поддержке, — а теперь, сам оказавшись в беде, тотчас начал заискивать ее участия; тем не менее он не покинет меня и давно бы постарался помочь, знай он только, что я в этом нуждаюсь. Эти слова, принесенные мне моей посланницей, я счел справедливыми и исполненными великодушия: и впрямь, решившись помочь человеку, который, по его мнению, вряд ли того заслуживал, он с семьей и не подозревал, что я заступался за его дядю перед кардиналом Ришельё — зато, напротив, помнил, что именно я доставил приказ об аресте маршала де Марийяка. Как бы то ни было, в тот же день он сдержал обещание и представил в Парламент жалобу от моего имени, где говорилось, что лейтенант уголовной полиции — мой личный враг (причины тому я подробно изложил в переправленном мною письме) и из желания отомстить подменил мои первоначальные показания, а не удовлетворившись и этим, настоял, чтобы шевалье де Риё и другие очевидцы оговорили меня; при этом он не позволял отправить мое прошение с разъяснением случившегося тем, кто мог бы разобраться во всем по справедливости, — это удалось лишь чудом; наконец, что я неповинен и хотя и оказался в компании людей, замысливших дурное, — но лишь по принуждению.Влияния господина де Марийяка, имевшего в Парламенте немало родственников и друзей, оказалось достаточно, чтобы мое прошение приняли к рассмотрению и назначили разбирательство, а лейтенанту уголовной полиции велели присутствовать на процессе. Полицейским, задержавшим меня, также было приказано явиться для дачи показаний парламентскому уполномоченному, но ни один из них на это не отважился; я настоял, чтобы их доставили принудительно. Кроме того, я добился вызова в суд троих или четверых участников событий, заключенных в Консьержери{181}, — они подтвердили рассказанное мною и то, при каких обстоятельствах меня арестовали, и дело мое отобрали бы у лейтенанта уголовной полиции, не заручись он покровительством Большого совета. Парламент, уже не раз получавший от Короля взбучку за то, что пренебрегал постановлениями Совета, понимая, что получит еще одну, из-за которой ему будет запрещено продолжать судебную процедуру, не осмелился перечить, и это сильно затянуло процесс. Однако господин де Марийяк вновь поведал Совету о несправедливости в отношении меня; лейтенант уголовной полиции был уличен, и ему запретили быть моим судьей. Дело поручили старейшине советников Шатле, которому было приказано собрать новые сведения. Тот проявил себя человеком достойным и честным; истина вскоре выяснилась, а мои враги были посрамлены.
Так я вышел из тюрьмы, где провел четыре месяца, из коих два с половиной — в карцере. В первую очередь я явился к господину де Марийяку. Он принял меня радушно и, не говоря ни слова о посланнице, вернул мне письмо, которое я написал господину кардиналу Мазарини, — передать его он не счел нужным. Отдав этот долг, я намеревался исполнить и другой — не меньший, то есть отблагодарить жену надзирателя; я предложил ей недурное вознаграждение, но был немало озадачен тем, что она отказалась. Дотоле, будучи человеком деятельным, я не слишком задумывался о том, что когда-нибудь мне предстоит окончить свои дни; но, находясь в тюрьме, много размышлял о своей судьбе и теперь принял решение начать другую жизнь. Отчего-то вбив в голову, что эта женщина влюбилась в меня, я, пренебрегая обетами, данными Всевышнему, убедил себя, что мне следует ответить на ее чувства. Но если я удивился ее отказу принять подарок, то куда большее удивление вызвал ее ответ на мое предложение. Без всяких ухищрений, к каким обычно прибегают женщины, стремящиеся казаться добродетельнее, чем они есть, она сказала, что я недостоин милостей, ниспосланных мне Господом; что мне надлежит возносить ему хвалу, а не гневить, пятная свою душу таким преступлением, как супружеская измена; она же если и выручила меня, то лишь для того, чтобы не дать свершиться несправедливости, и предлагать ей согрешить столь тяжко — поистине дурная награда за доброе дело. Я остался искренне благодарен ей за христианское внушение, наставившее меня на путь истинный, и тем более преисполнился к ней уважения, что, при ее-то красоте, познать ее любовь мне так и не довелось.
Однако едва я оставил мысль об одном преступлении, как сразу в моем сердце зародилось другое. Я решил сквитаться с теми, кто ложно свидетельствовал против меня, а начать с шевалье де Риё; случайно встретив его на улице, я выхватил шпагу. Он, отнюдь не храбрец, тотчас принялся убеждать меня не совершать самой большой на свете ошибки и не мстить лучшим своим друзьям. Я не поверил, ибо знал правду, и, видя, что он не хочет сражаться, несколько раз хлестнул его шпагой плашмя. Не удовлетворившись этим, я обратил свой гнев на графа д’Аркура, который тоже скверно со мной обошелся, хотя и принадлежал к одной из знатнейших дворянских семей Франции. Поскольку происхождение ограждало его от преследования с моей стороны, я искал способ дать ему понять, что не намерен мириться с оскорблениями. Случай вскоре представился: в числе соседей графа был некий Депланш, капитан в Морском полку{182}, с которым граф обращался свысока из-за того, что предки капитана, будучи сборщиками податей в одном из графских поместий, так разбогатели, что оставили своим потомкам куда больше, чем имел сам граф. И впрямь, этот Депланш, который был одним из них, имел не менее тридцати тысяч ливров ренты, а получив грамоту на дворянство и герб, считал себя свободным от угодливости и пресмыкательства, которых граф д’Аркур пытался от него требовать. Кроме того, граф беспрестанно строил соседу всяческие козни, желая прибрать к рукам одну землицу, именовавшуюся Рюффле и граничившую с владениями Аркуров.
Узнав об этом, я решил воспользоваться случаем и предложил Депланшу помощь — хотя тот совсем меня не знал. Я сумел убедить его, что поступаю так от чистого сердца, из-за того, что натерпелся от его врага. Этот человек оказался величайшим пьяницей из всех, кого мне доводилось видеть в жизни: в благодарность мне он, не церемонясь, предложил распить с ним бутылочку и отобедать в харчевне «Цветок лилии» возле отеля Суассон{183}, где сам и остановился. После этого жеста признательности он сказал, что ценит мое участие, однако незаметно было, чтобы предложение пришлось ему по душе, как мне бы того хотелось; я подумал, что он не очень-то храбр и не хочет связываться с графом. Я уж совсем утвердился было в этой мысли, когда он, доев суп и осушив два или три полных стакана, стал поносить графа д’Аркура последними словами. Я отвечал ему, что простая брань — это плохой способ отомстить; я слышал, что граф причинил ему столько зла, что тут нужны другие средства: следует явиться прямо к нему домой и посмотреть, хватит ли у него смелости встретить нас лицом к лицу. Депланш, которого вино распаляло все больше и больше, ответил, что именно так и собирался поступить, и воззвал к трем офицерам своего полка, сидевшим с нами за столом: если им тоже хочется поехать, он не возражает — пусть седлают лошадей и следуют за нами. Тут уж я решил было, что он немедля встанет из-за стола, — но это, видно, не входило в его привычки: уже пробило шесть часов вечера, а он по-прежнему сидел и так напился, что, позабыв обо всем, принялся задирать одного из своих офицеров — и, не вмешайся я, дело кончилось бы потасовкой. Я попытался воззвать к его здравому смыслу, вновь и вновь убеждая, что его поведение неуместно, но он понимал меня не больше, чем швейцарец, и все продолжал браниться, так что упомянутый офицер, знавший его куда лучше, предпочел уйти, чтобы не разжигать его безумство. Двое других, опасаясь, что я заподозрю их в трусости, потихоньку шепнули мне, что нам бы следовало поступить так же, ибо капитан, опьянев, теряет рассудок, и если мы не ретируемся, то рискуем испытать на себе его ярость. У меня не было оснований им не верить, и, отправив приготовленных лошадей назад, мы уже в сумерках разошлись по домам; едва мы ушли, как Депланш принялся избивать своих слуг и скандалить с другими посетителями и хозяйкой.
На другое утро, когда я еще лежал в постели, он вошел в мою комнату и, не вспоминая о своем вчерашнем поведении, спросил, намерен ли я сдержать слово и отправиться с ним к графу. Я ответил — да, если он назовет час отъезда. Он проговорил — поедем, как только дождемся известий от остальных, за которыми уже послали; торопя меня встать, он стал мерить комнату широкими шагами и в напряженных раздумьях обошел ее всю пять или шесть раз. Наконец он нарушил молчание и рассказал, что его тревожит: он-де побаивается этой затеи, потому что графу д’Аркуру не найти более подходящего повода для конфискации его земель. Эти слова доказали мне, что такие люди навсегда сохраняют следы своего происхождения, несмотря на полученные дворянские грамоты, — и я уже готов был без колебаний выставить этого труса вон, как вдруг вошли вчерашние офицеры. Я передал им сказанное Депланшем. Они лишь пожали плечами, но, будучи людьми чести, стали убеждать его, что лучше погибнуть, чем выносить такие унижения, как он; да ведь и поедут-то они не оскорблять графа д’Аркура, а охотиться на его землях по соседству, чтобы показать, что не боятся его.