Мемуары M. L. C. D. R.
Шрифт:
Надобно знать, что за две или три недели до того, что произошло, мы играли в мяч{224} на улице Вожирар, неподалеку от Люксембургского дворца, с одним пуатевенским дворянином, офицером гвардии по имени Ла Вери. В Париже сыскалась бы тысяча других мест, более подходящих для игры, но мы выбрали именно этот зал, поскольку оба жили неподалеку и могли прийти туда, одевшись совсем по-домашнему. Мы сыграли несколько партий, но, когда уже заканчивали последнюю, явился шевалье де Ла Фретт; подойдя к корзине, он, насмехаясь над нами, принялся бросать мячи в лузы. Ла Вери проигрывал, был в плохом настроении и, поскольку в это время не играл партию, а оплачивал проигранные мячи, то крикнул, что просит его прекратить свою забаву. Не знаю, оказалось ли то стечением обстоятельств или же шевалье де Ла Фретт, слывший, сказать по правде, бретером, искал повод для ссоры, — но, вместо того чтобы остановиться, он схватил корзину и высыпал из нее все мячи. Это вызвало перепалку, и шевалье де Ла Фретт, сочтя себя оскорбленным, бросился на обидчика, хотя тот не только не имел при себе шпаги, но, можно сказать, вовсе был раздет. Служители зала и все остальные, находившиеся рядом, бросились их разнимать, и нам дали время сходить домой, чтобы переодеться и взять оружие — в зале не оказалось ни одного человека при шпаге, ведь никто и подумать не мог, что она понадобится. Когда мы вышли и нас никто не мог слышать, Ла Вери признался мне, что, хоть и растерялся поначалу, все же намерен требовать удовлетворения, — и я не стал возражать, чтобы он не принял мое здравомыслие за проявление трусости. Таким образом, едва выпутавшись из одной переделки, я угодил в другую, куда более опасную. Мне надлежало принести вызов шевалье де Ла Фретту, который жил на той же улице, в доме, принадлежащем ныне герцогу д’Эльбёфу. Не успел я и рта раскрыть, как наш противник заявил, что догадывается, зачем я пришел, и предупредил, что с нашей стороны должен быть еще один секундант, так
Однако две или три недели спустя господа де Ла Фретт вновь затеяли ссору, закончившуюся отнюдь не безоблачно. Старший был на балу в Пале-Рояле{228}, где собрался весь двор; когда все выходили, он, будучи человеком дерзким и к тому же ища из-за любовницы ссоры с господином де Шале, намеренно толкнул его; тот повернулся и, как только узнал Ла Фретта, сказал ему какую-то грубость. Будь они при оружии, поединок вспыхнул бы мгновенно, хотя место для этого не подходило; но поскольку оба были одеты для бала и не желали нарушать приличий, Ла Фретт молча стал ждать, когда выйдет соперник, чтобы бросить ему вызов. Они условились драться трое против троих и договорились о месте дуэли, отложив ее до следующего дня, ибо час был уже поздний. Так как ссора произошла в слишком людном месте, чтобы остаться тайной, разговоры о ней дошли до ушей Короля, и он послал шевалье де Сент-Эньяна передать Ла Фретту, что запрещает ему драться, — а если тот ослушается, то лишится головы. Шевалье де Сент-Эньян, приходившийся забияке двоюродным братом{229}, отыскал его и передал королевскую волю, но тот возразил, что его поддерживают многие друзья, с нетерпением дожидающиеся завтрашнего утра, и было бы лучше, если бы и сам Сент-Эньян принял участие в предстоящем поединке — тогда Шале останется привести еще одного секунданта. Шевалье де Сент-Эньян, ничтоже сумняшеся, согласился, позабыв и о том, что явился от имени Короля, и о том, что даже если бы дуэли не были строго-настрого запрещены, все равно речь идет о поединке, из которого он не должен рассчитывать выйти живым. Он послал к Шале, чтобы тот, со своей стороны, выставил против него человека; Шале же обратился к своему шурину и секунданту маркизу де Нуармутье, а маркиз велел разыскать меня, зная, что я уже однажды дрался с шевалье де Ла Фреттом. К счастью, в тот вечер я допоздна засиделся за карточной игрой у одного своего приятеля, и хотя в Париже в то время было не принято оставаться на ночь, приятель настоял, чтобы я заночевал у него, ибо улицы кишели грабителями. В этом стечении обстоятельств я увидел доброе предзнаменование, уверившись, что судьба, так долго испытывавшая меня, все-таки не хочет моей погибели.
Эти восемь дуэлянтов были сам Ла Фретт, его брат Оварти, лейтенант Французской гвардии, шевалье де Сент-Эньян, маркиз де Фламмаран, принц де Шале, маркиз де Нуармутье, маркиз д’Антен, брат мадам де Монтеспан, и виконт д’Аржанльё{230}. Исход сражения оказался несчастным лишь для маркиза д’Антена, который был убит. Однако и другим, избежавшим его участи, все же пришлось сильно пожалеть о содеянном. Король невероятно разгневался, особенно на шевалье де Сент-Эньяна, решив наказать его строже других. Впрочем, будущность остальных тоже оказалась незавидной: по приказу государя приказы об их аресте разослали в каждый порт и на все пограничные заставы, так что им пришлось бежать из королевства под чужими именами. Одни укрылись в Испании, другие — в Португалии, третьи — еще где-то, надеясь обрести там покой. Но как ни хорошо в чужих странах, а покинувшие Францию чувствовали себя изгнанниками, и каждый имел довольно времени раскаяться в своей глупости. Шевалье де Сент-Эньяну никто не сочувствовал — все считали, что с ним обошлись куда мягче, нежели он заслуживал. Братьям Ла Фретт тоже не стоило надеяться на снисхождение — их, прославившихся постоянной задиристостью, сравнивали с брыкливыми лошадьми, которым всегда тесно в общем стойле. Что же до прочих, то общественное мнение было к ним более милостиво — все желали, если это только возможно, чтобы Король не слишком строго их наказал. Это и вправду были порядочные люди, достойные лучшей доли. Впрочем, никто не осмеливался заступаться за них перед государем, и сам пользовавшийся монаршим расположением герцог де Сент-Эньян первым заявил, что не станет просить о милости: проступок его сына не заслуживает прощения, и если бы было известно, где тот скрывается, то он сам бы привез его и предал правосудию — как поступил бы, по его мнению, всякий. Эти речи сочли превосходными для царедворца, желающего произвести благоприятное впечатление, но не приличествовавшими отцу, коему следовало скорее смягчить государя, нежели ожесточать его еще больше. Родственники братьев Ла Фретт поступили иначе: они не осмелились лично предстательствовать перед Королем, однако привели в действие множество потайных пружин, чтобы заставить его уступить. Герцогиня де Шон попросила своего мужа, посла в Риме{231}, рассказать о случившемся Папе, и, хотя святейший отец одобрял суровое решение Короля, однако не смог отказать герцогу в обещании помощи и поручил своему легату, уже несколько лет находившемуся во Франции ради дел, не имеющих отношения к нашей истории и о которых излишне здесь говорить, наряду с их обсуждением коснуться и этой темы. Герцогиня не могла бы найти заступника более влиятельного — Папа имел власть разрешить Короля от клятвы, побуждавшей его к столь жестким поступкам, — но Король ответил легату так: в чем-либо ином он был бы счастлив уступить святейшему отцу, но, что касается этого случая, у него связаны руки, и освободить его от клятвы, данной столь торжественно, способен разве что Бог; отнюдь не подвергая сомнению авторитет Святого Престола, он напомнил, что он — хозяин своего слова перед Господом, и полагает, что Папа не будет настаивать на своей просьбе, если внимательно рассмотрит все обстоятельства дела{232}.
Те, кто узнал об этом ответе, прониклись к Королю еще большим уважением. Сам Папа, поддавшийся уговорам или, проще сказать, докучливости господина де Шона, был восхищен отказом и, если верить одному достойному человеку, как я слышал, даже тайком поблагодарил Короля. А герцог де Сент-Эньян немного времени спустя добился еще большей благосклонности Его Величества: после злополучной истории с его сыном всякий подумал бы, что эта благосклонность будет употреблена на пользу беглецам, но он не стал рисковать — либо посчитав это бесполезным, либо, как кое-кто поговаривал, не являясь хорошим отцом. Все это вызвало немало пересудов, как обычно случается, едва возникает какое-нибудь громкое дело; но они вскоре стихли, ибо общее внимание обратилось к другому свежему происшествию. Был арестован господин Фуке, суперинтендант финансов, имевший столь влиятельных врагов, что приходилось лишь удивляться, как его не предали позорной смерти. Еще до ареста против него опубликовали множество обвинений, чтобы народ стал ненавидеть его, но, честно говоря, многие из них были ложными — говорю об этом с уверенностью, ибо сам был причастен к некоторым. Господин Фуке был благородным и великодушным человеком, и, имей он иное ремесло, нежели судейское, эти качества проявились бы еще ярче. Господин кардинал Мазарини питал к нему неприязнь, ибо, будучи генеральным прокурором Парламента, тот не терпел, когда кардинал дурно отзывался об учреждении, где он имел честь занимать одну из высших должностей, однако отвечал ему, что не станет отрицать, будто в Парламенте и впрямь есть люди, которым, по его мнению, лучше там не заседать. Но эта кротость была слабым утешением для итальянца, которому хватало самого незначительного повода, чтобы затаить злобу на всю жизнь. Вкрадчивый, словно женщина, кардинал не отваживался жаловаться на него при жизни и, лишь умирая, сказал Королю, что именно этот человек повинен не просто в расстройстве финансов, но и в их присвоении; красотой постройки и роскошью убранства его особняки превосходят иные королевские дворцы; он подкупил многих сановников при дворе, видимо замышляя нечто опасное; он приобрел у дома Гонди и основательно укрепил Бель-Иль{233} — крепость по соседству с владениями англичан, старинных врагов Франции; и он, кардинал, конечно, не осмелился бы утверждать, что Фуке не состоит с ними в сговоре. То есть единственный способ искоренить зло — разоблачить этого опасного человека; но делать это следует с великой осторожностью — ведь, пока он генеральный прокурор, Парламент будет настаивать на собственном расследовании и, без сомнения, оправдает его; принять меры и устроить все дело нужно прежде, чем он успеет что-либо заподозрить.
С такими помыслами Мазарини и
отошел в мир иной, до последнего вздоха оставшись истым итальянцем. Незадолго до смерти он обнимался с господином Фуке, словно с лучшим своим другом, вспоминая, как во время гражданских войн тот оказал ему множество услуг, но особенно — о пятидесяти тысячах экю, которые во время изгнания кардинала он послал ему в Льеж и которые Мазарини смог вернуть лишь спустя много лет. Он обходился так со всеми, кого задумал обмануть, и не считал нужным изменять себе даже на краю могилы, так что Короля тронули его слова. Этот государь, рожденный для грандиозных дел, каковые ему суждено было свершить, хорошо умел хранить тайны (а это — суть одно из главнейших качеств, свойственных великим людям) и решил посоветоваться насчет Фуке лишь с господином Ле Телье, чья не раз проверенная преданность не вызывала у него сомнений, и с Кольбером — его кардинал, умирая, рекомендовал как человека, наиболее способного управлять финансами. Вместе они решили следовать плану, оставленному кардиналом, то есть ничего не предпринимать, пока Фуке не будет лишен поста генерального прокурора.Если уж речь зашла о Кольбере, самом могущественном нашем министре за несколько столетий, расскажу о том, что произошло у меня с ним за несколько лет до этого и чего в то время стоила его порядочность. Моя сестра, чтобы обеспечить большой процесс, касавшийся рождения ее сына, — об этом процессе я уже рассказывал, — пользовалась благодаря мужу рентой от городской ратуши — контракт на нее был в руках отца Кольбера, который, всякому известно, был плательщиком рент. Ее муж ничего об этих деньгах не знал — лишь после его кончины сестра, разбирая бумаги, наткнулась на маленькую записку, гласившую, что существует рента в размере пятьсот ливров от города, а контракт находится у господина Кольбера. Я отправился к этому человеку, министру, который был старшим сыном, — ведь прежде документы хранились у его отца, — и спросил об этих деньгах. Кольбер пожелал взглянуть на пресловутую записку, и, когда я, смущенный, имел глупость ее показать, он заметил, что на ней отсутствует дата, подтверждающая ее содержание, заявил, будто никогда не слыхивал ни о какой ренте, но все же готов оказать содействие и предложил мне прийти через неделю. По окончании названного срока — в течение которого, пока рента должным образом не оформлена, моя сестра в ожидании новостей не позволяла расходовать деньги, — я вернулся за ответом. Но он сказал, что еще не нашел никаких подтверждений, и таким образом морочил мне голову месяца два. Те, к кому сестра обращалась за содействием, говорили то же самое, что и он, и я уже уверился было, что на записку не стоит возлагать надежд, когда ко мне явился некий человек с предложением: если моя сестра уступит половину суммы контракта, то документы отыщутся. Я ответил, что не могу решить сразу, ибо не знаю, как отнесется к этому предложению сестра, и попросил его прийти завтра в тот же час за точным ответом. Сделка выглядела весьма невыгодной, и, не желая гадать, Кольбер стоит за нею или кто-то из советчиков моей сестры, я решил проследить за этим человеком. Это мне удалось: мой слуга, посланный вдогонку, передал, что он вошел в дом господина Кольбера. Хотя это было и самонадеянно, я счел, что ничего не потеряю, если сам отправлюсь к Кольберу и поговорю начистоту. Меня терзала ярость — и вот, придя якобы узнать, не отыскался ли наш контракт, и услышав, что нет, я воскликнул:
— Это подлость — таить у себя чужое добро и пытаться его отобрать! Не притворяйтесь: нам известно, что именно вы сделали это унизительное предложение — за вашим посланцем следили, он вошел сюда, и иных доказательств мне не нужно!
Господин Кольбер, очень удивленный моей решительностью, побледнел, но вскоре овладел собой — то ли по привычке к злодеяниям, то ли из-за уверенности, что я как дворянин не способен нанести обиду человеку его профессии.
— Действительно, вы правы, — промолвил он. — Контракт у меня, но я отнюдь не намерен его отбирать, как вы считаете. Просто отец вашего зятя должен моему отцу значительную сумму — в реестре я отыскал соответствующую запись, — и рента служит обеспечением залога.
Я потребовал предъявить мне долговые обязательства, о которых он упомянул, чтобы справиться о них в реестре, но он отказал, заявив, что не намерен посвящать меня в свои семейные дела, и добавил лишь, что он честный человек и я должен верить ему на слово.
Кроме этого объяснения, я ничего не смог добиться, и когда мы с сестрой советовались с адвокатами в Совете, те сказали, что следовало бы запросить записи в архивах, поднять копии документов, а потом все же заставить Кольбера поклясться в существовании долга. Мы уполномочили их действовать от нашего имени и, в ожидании рассмотрения дела, поручили перерыть все реестры ратуши. Но отец и сын были столь «чистосердечными», что испортили тот реестр, который был нам нужен: наша рента прошла под столькими именами, что ни его имя, ни наше там не появлялось. Единственное, на что оставалось надеяться, это присяга Кольбера, но друзья справедливо возразили нам, что тому, кто способен на мошенничество, и поклясться ничего не стоит, так что лучше всего завершить тяжбу полюбовным соглашением. Он согласился дать расписки за все старые долги, сделанные под вымышленными именами, сестра уступила ему еще ренту за текущий год и только тогда смогла вернуть свой контракт.
Думаю, что человеку со столь щекотливой совестью не составило труда вытеснить несчастного господина Фуке с должности, позволявшей обкрадывать Короля и народ. Для него было очень важно отнять у Фуке пост генерального прокурора, и следовало найти повод и вынудить его к отказу от оного, чтобы затем арестовать; его убедили, что ради больших дел, которыми он обременен в Государственном совете с тех пор, как умер господин кардинал, нужно оставить парламентские заботы, на которые у него совсем не оставалось времени. Стремясь подсластить пилюлю, Король благоволил ему более, чем обычно, и добряк угодил в западню, начав искать покупателя на свою должность, наилучшую в Парламенте, — а добиться ее мог всякий, кто располагал достаточными средствами. Господин де Фьёбе предлагал самую крупную сумму — миллион шестьсот тысяч франков, однако господин Фуке предпочел уступить ее своему другу господину де Арлэ{234}, хотя тот давал на двести тысяч меньше. Лишь немногие были способны на такое благородство, восхитившее тогда и друзей и врагов. Последние распустили слухи, будто бы он успел столько украсть у Короля, что пренебрегает этаким пустяком, а коль скоро мы склонны злословию верить скорее, чем правде, все поверили, и еще до суда над ним пошел слух, что он должен казне свыше двух миллионов, — больше, нежели оценивалось все его состояние. Когда Фуке продал свою должность, но все же продолжал пользоваться влиянием во Франции и за ее пределами, Король, прежде чем арестовать министра, решил упредить его в Бретани и завладеть Бель-Илем, где опасался мятежа. Этот замысел был выполнен с величайшей секретностью, ибо предполагалось, что будут предприняты ответные меры, и еще до того, как господин Фуке смог заподозрить неладное, войска уже заняли окрестности Бель-Иля; даже пожелай кто-либо что-нибудь предпринять в его пользу, то вряд ли сумел бы. Захват этой крепости всех сколь удивил, столь и огорчил — ведь Фуке, хотя и руководил финансами в то время, когда правительство обременяло народ большими налогами, но, в отличие от тех, кого мы ненавидели, куда больше заботился не о накоплении, а о вложении своих средств. Впрочем, поскольку большинством владеют соображения личной выгоды и поскольку каждый был в нем заинтересован — что очень полезно, чтобы заставить себя любить, — все не могли не сочувствовать, когда его заключили в тюрьму: ведь он сделал больше добра, чем зла, а если и был повинен в злоупотреблениях, происходивших при кардинале Мазарини, то лишь потому, что неукоснительно выполнял его приказы. Но самое большое сожаление вызывало то, что на его место Король назначил Кольбера. Под внешней сдержанностью тот таил неуемное честолюбие и двуличие: будучи жестокосердным, проповедовал миролюбие, призывая к смирению, на деле жаждал истребить весь род человеческий, ибо жирел на его пожитках, а будучи жестоким сверх меры, ратовал на словах за мягкость. Он не имел иных достоинств, кроме искусства скрывать свои недостатки. Поистине никто не поверил бы, что он откажется от утех, дабы целиком отдаться делам, — более развращенного человека было не сыскать. Находя время и для гризеток, и для светского общества, он делал меж ними лишь одно различие: к первым являлся в веселом настроении, а перед другим представал с хмурым видом.
Сколь великим злополучием для господина Фуке ни была королевская немилость, а тайные козни Кольбера оказались злом не меньшим. Тот еще с кардиналом Мазарини составил план низвержения соперника и, чтобы действовать наверняка, приготовил для него коварные ловушки: опасаясь, что Фуке оправдают, он подкупил нескольких людей, согласившихся быть лжесвидетелями, а бумаги, доказывавшие невиновность заключенного, поручил выкрасть некоему Берье. Не довольствуясь этим, он распустил невероятные слухи, будто Фуке развратил многих дам при дворе, прельстив их своими деньгами; в результате их родственники и друзья, которые могли бы помочь попавшему в беду министру, отвернулись от него. Но, в отличие от других, лишь пересказывавших сплетни, я ручаюсь, что отнюдь не по этой причине была изгнана мадемуазель де Ла Мотт-Аржанкур: мне доподлинно известно, что опала постигла ее из-за встреч с маркизом де Ришельё, которых не одобряла Королева-мать.
Эта девушка, фрейлина государыни, всегда была моим другом — многие думали даже, что я в нее влюблен. Не стану отрицать — она была одной из прекраснейших особ при дворе и имела множество поклонников, хотя многие и присуждали первенство мадемуазель де Менвиль, состоявшей при Королеве-матери в той же должности. Что же до меня, то я не отдавал предпочтение ни той, ни другой красавице — после всего, о чем я теперь рассказал, это могло оказаться подозрительным. Тем не менее, когда я был в Фонтенбло, где обе Королевы{235} ожидали возвращения государя из Бретани, мадемуазель де Ла Мотт бросилась ко мне со слезами на глазах и воскликнула, что погибнет, если я ей не помогу: за ней надзирают, и она просит тайком принести в ее комнату мужское платье. Я спросил, что это значит, — уж не замешана ли она в делах, направленных против господина Фуке, если решила бежать?