Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меридианы карты и души
Шрифт:

Было два часа ночи, но гости все прибывали и прибывали, даже стоять уже было негде, и нам показалось вполне естественным, что не вмещающаяся в сосуд масса в первую очередь должна «вытеснить» то, что было лишь физическим соединением, а не растворилось «химически» в основном составе.

По поручению хозяйки какой-то бородатый молодой человек, немногословный и сосредоточенный, проводил нас до такси. Вокруг притих опустевший ночной Гарлем, улицы были не такие, какими я их себе представляла, — широкие, прямые, четко спланированные. Обычные четырех-пятиэтажные дома, не лачуги, как мне виделось издалека. Освещен Гарлем был больше, чем некоторые улицы в центре, и это, наверное,

не от хорошей жизни…

Через два дня я увидела и дневной Гарлем. К прежнему впечатлению прибавилась подсвеченная солнцем дряхлость обветшавших домов, закопченные фасады с облупившейся штукатуркой, окна с разбитыми стеклами, кое-как заделанные фанерой и жестью. На тротуарах смешались снег и мусор. Сравнительно целым и крепким было здание школы, старое, добротное строение. Побывать в этой школе входило в мою программу того дня.

— Туда приедет одна очень великая женщина, очень известная среди черных поэтесса. У нее много книг, она почетный профессор девяти университетов мира. И она сама покажет нам эту школу, — с утра оповестила Алис.

Когда мы вошли в школу, нас встретила та самая, по словам Алис, «очень великая женщина» поэтесса Лу Ла-Тур. Она и впрямь была выдающейся общественной деятельницей, автором многих поэтических сборников, одним из создателей организации «Центр ресурсов поэтов мира» и, как написано на обратной стороне открытки с ее портретом, «посвятила жизнь истории Африки».

Лу Ла-Тур, немолодая, худощавая, нервная, с первых же минут знакомства включила нас в свой ритм, невольно заражая его напряженностью.

Школа носила имя Гарриет Табмен, рабыни-негритянки, родившейся в прошлом веке в городе Мэриленд и ставшей легендой. Вместе с повстанцами она сражалась против рабовладельцев, равно пуская в ход и немилосердное ружье, и сумку сестры милосердия. Дух этой легендарной женщины живет во всей атмосфере школы, в учителях и учениках, во всем этом старом здании с полутемными классами.

Вместе с педагогами мы обошли учительскую и классы. Школа, по-видимому, усвоила методы преподавания известного итальянского педагога Монтессори. Всюду, какой бы класс мы ни вошли, малыши были поглощены своим делом: кто рисовал, кто был занят игрушками, кто лепил из пластилина фигурки под наблюдением, но не под командованием учителей.

Госпожа Лу Ла-Тур что-то говорила, и десятки черных головок поворачивались ко мне. Многое хотелось мне им сказать, хотелось, чтобы эти ясные, широко открытые глаза всегда оставались такими, чтобы души их не заливали темные волны ярости, ненависти, чтобы… Говорят, дети инстинктивно чувствуют настроение человека. Может быть, поэтому они так тесно окружили меня, а какая-то девочка подарила нарисованную ею картинку. На ней две громадные, большеголовые ромашки, раскрашенные ярко-желтым и оранжевым. Обе без стеблей, как два солнца.

Я привезла эту картинку с собой вместе с другими — подарками армянских детей Детройта, Филадельфии, Бостона. Правда, почти на всех тех картинах изображен Арарат, но как знать, может быть, девочка, выросшая в Гарлеме, в свои две ромашки вложила такую же тоску и мечту, как те в Арарат.

В учительской со стены смотрит цветная фотография Мартина Лютера Кинга. Я видела много портретов Мартина Лютера Кинга, этого современного негритянского Христа, распятого расистами в Мемфисе. Здесь, в Гарлеме, в негритянской школе имени Гарриет Табмен, эта фотография приобретала особый смысл. Он был снят молодым, полным сил, но глаза у него были грустными, и в грусти его была та же удивительная сила, как и в спиричуэле, спетых Одеттой.

Жизнь и смерть этого чернокожего мученика —

вечное клеймо на лбу «белого мира». Белое клеймо… Выпущенная 4 апреля 1968 года в Мемфисе пуля была направлена не только в Мартина Лютера Кинга, а в веру чернокожих людей, что можно, взывая к чести и совести государств и сенаторов, добиться истинного равноправия. После этой пули в Америке еще неистовее стала черная ненависть, в ста пятидесяти трех городах вспыхнули негритянские мятежи, ничто не могло остановить ярость людей, бросившихся на баррикады…

С того дня прошли годы. Теперь на улицах баррикад больше нет, но они остались в душе каждого негра, и эти баррикады разрушить труднее. Многовековое угнетение, безнаказанное унижение, белый «эмоциональный расизм» — все эти действия вызывали противодействие. Вели раньше слово «чернокожий» воспринималось как оскорбление, теперь, наоборот, черный цвет стал для черных своего рода девизом, вызовом, кличем. Они учат своих детей гордиться тем, что они черные. Тот же Джеймс Волдуин свою книгу «Имени его не будет на площади», это страстное обвинение Америке, начинает следующими словами: «В то время как черный гордится своим новообретенным цветом, который наконец-то стал его собственным, и утверждает (не всегда с чрезмерной деликатностью) значимость и силу своего «я»— даже на краю гибели, белый нередко чувствует себя оскорбленным и очень часто насмерть перепуганным… Рано или поздно черные и белые должны были достичь этих невероятных высот напряжения. И только когда мы проживем этот момент, нам станет ясно, что нас сделала наша история».

Несомненно, что писатель пессимистично оценивает возможность человеческого разума, его способность противостоять хаосу и разрушению. Крайне пессимистично смотрит он и на существующие в Америке прогрессивные силы, на деятельность американских коммунистов, последовательно борющихся за окончательное и действенное осуществление гражданских свобод негров. Однако вышеприведенные слова Болдуина свидетельствуют и о том, что взгляды тех американских политиков, которые стараются уверить публику, что чем дальше, тем быстрее происходит интеграция негритянского населения, столь же безосновательно сверхоптимистичны.

Когда я была в Америке, книгу Болдуина я еще не прочла. Я свободно, легко ходила в негритянские кварталы, и мне казалось, что я, воспитанная по-другому, чуждая этому злополучному расовому неприятию, смогу хоть и без языка, но своим откровенным дружелюбием проложить к ним дорогу, отпереть двери к веками не отпирающимся сердцам. Но американские века сделали свое: так долго скапливалась недоверчивость к белому человеку, что развеять ее дело долгое и трудное. Трудное, но не безнадежное. И я, как громоотвод тому напряжению, дошедшему, по словам Болдуина, до невероятных высот, вспоминаю улыбки детей в школе Гарриет Табмен, вспоминаю их учителя, высокого, по-детски яснолицего Френсиса, вспоминаю радушие пуэрториканки Дульсии Байкан, вспоминаю мою подругу по перу, поэтессу Лу Ла-Тур, которая твердо верит в то, что людей можно объединить вокруг идей добра, любви, мира.

…Когда мы вышли из школы в Гарлеме, на улице было холодно. Шел снег. Замерзшие, мы втиснулись в машину. Я забыла перчатки дома и сразу же сунула застывшие руки в карманы. Вдруг вижу — Лу Ла-Тур снимает перчатки и протягивает мне. Говорю, что у меня есть, что эти мне велики. Не помогло. И теперь у меня на столе также и эти большие, из крепчайшей черной кожи перчатки. Кажется, что ничто другое не могло бы напомнить мне о наших встречах вещественнее и самоличнее, чем эти перчатки: словно две черные большие руки, протянутые для рукопожатия…

Поделиться с друзьями: