Мертвые хорошо пахнут
Шрифт:
Зимой садовникам скучно. Дети задираются, мордуют друг друга. Прочие правят свои мотыги, стачивают, их востря, металл.
Играя, они ударили своего отца по лицу и выбили ему глаз, и отец ударил их в свою очередь и убил, потом, чтобы оживить, на них улегся, оплакивал, раздел и долго оплакивал, покрыл слезами, целовал, развел рядом со своими плохими вконец окоченевшими детьми огонь, раздул дым, надушил, облизал своих плохих вконец бледных детей, окропил прозрачной водой и мутной речною: почему вы так быстро сломились, я вас едва тронул, вы казались такими сильными, херувимчиками-крепышами, я едва вас задел; скукожил язык и пролил им в глаза и уши добрую толику крови, шершни, влюбленные в лошадей и быков, шершни внутренностей и навоза, спешите, шмели, осы: мои сопляки делают вид, что померли, мои плохиши притворяются, что уже и не живы, играют в покойников, они посыпали себя пеплом, обвалялись в красной землице; они сдерживают дыхание, их овевает ветер, моих посиневших детишек, они не пускают больше слюну. Я один в доме, зову соседей, а те не идут, сижу и бреюсь перед окном, может, увидев, что я невозмутим, они проснутся? Они раздели своего отца и бросили его в уксус. Он барахтался так удачно, что их забрызгал и выжег глаза, потом уложил рядком в свою широкую постель и холил и лелеял, прикладывая к наболевшим глазам компрессы из отвара ромашки. Из ваших глаз распустятся розы, я их всегда так желал,
Убив своих детей, он облачился в нарядный лососевый жилет и алую куртку, порыжевшие штиблеты и с сигаретой в зубах вышел на улицу. Вернулся изрядно под хмельком, заснул, и дети раздели его и с удовольствием стали ласкать, засовывая во все дыры пальцы и находя под кожею сокровища, и отец пробудился, всех их отымел, выкручивал в оргазме руки и ноги, мял уши, кусал, на них гадил, царапал их, вспахивал, прободая. И жар застил его очи испариной.
Помраченный глаз он промыл и очистил, подставив солнцу. Потрескавшуюся и отягченную кожу сорвал, ободрал об острые камни. Лег в муравейник, и муравьи подъели всю слизь и струпья, тщательно его вычистили. Еще влажный, омылся в свете.
Дети было зашевелились, он уложил их на месте.
Если слишком долго будешь разглядывать меня из-под своего голубого козырька, я смогу тебя усыпить. Если пощекочешь, защекочу, разыскивая крохотный родник под мышкой. Если ущипнешь, изо всех сил ущипну за скоромное руку, спину или палец, состригу десяток волосинок. Но ущипни прежде, чем ущипну я, будь прыток, сорви и уведи у меня из-под носа цветы с дерева в моих волосах, поспешай, опереди меня. Если лизнешь меня в нос, лизну тебя в глаз, левый или правый, и ты утратишь остроту взора. Если облизнешь шейный позвонок, оближу тебе изнутри и нос, и обводы рта, варенье и мед. Если покажешь язык, пущу свою острогу, залучив его, засажу в банку с черными крабами и скарабеями, пусть он, побелев, свистит там себе в удовольствие. Если покажешь задницу, раскрашу ее синим, так что станет она спиной морской свиньи, верхом на которой я смогу бороздить волны. Но выкажи задницу, подставь же, дабы покрыл я ее наколками. Если покажешь сердце, покажу свое, кровь агнца. Если будешь швыряться какашками, забросаю своими, волками, куда зеленее, жирнее. Если плюнешься семечком в облатке слюны, харкну тебе прямо в лоб косточкой голой и жесткой. Но харкни прежде, чем я, возьми на мушку, бей в яблочко, надуй щеки и выдохни. Если прикоснешься ко мне, тебя исцарапаю. Если толкнешь, столкну в воду иль грязь, и станешь гиппопотамом или буйволом, милый мой херувимчик, пышечка. Но царапайся изо всех сил, дубась башкою в форме торпеды, булавы, залупы, кайла, кирки, чтобы я мог воздать сплеча тысячерицей. Если пощекочешь мне живот, пощекочу тебе ладонь, потом запястье под алым браслетом и с костью впалой, ямку у локтя и подмышку, извлеку из тамошнего гнезда паучиху или яйцо ящерицы со жгутика его пурпуром. Если забрызгаешь грязью, окачу водой и лимонадом, сахаром и ртутью, заблестишь. Если отстрижешь мне палец на ноге, состригу тебе десять ресниц, и ты уже не сможешь играть в бабочку, десять ресничек, и антенны твои, и крылышки. Если сделаешь больно, заставлю тебя закричать. Если скрутишь подбородок, выдеру тебе бороду, откушу ухо, разгрызу и съем все, что в нем есть душистого, смачного, красивого, нежного: фиалки, зеленый горошек, петрушку, червонное золото, пчел. Если укусишь в шею, съем, сдобрив кумином и перцем, губы твои, а следом в масле припущенные щеки. Если выешь мне сердце, проглочу твою голову, тебе станет легче бежать и летать. Если меня уколешь, проткну булавкой своей волнистой шляпы. Если думаешь, что лгу, прикоснись ко мне, ущипни, дай свой язык. Если сбежишь, закрою тебя в сортире, привяжу шелковой цепью к стояку над очком без крышки, и ты наконец учуешь дракона. Если предашь, отдам Жеструа, тот унесет тебя в своем мешке и оставит у барышень с корабля. Если закопаешь в песок, заставлю тебя исчезнуть, и жизнь твоя будет ужасной и долгой.
Не играйте больше с этими детьми, а то они нервничают: у них портится желудок, они блюют желчью. Прибывает Жеструа. Шагает по ракушкам, по губчатой почве. В Китае носит за спиной заступ. Он так и не нашел тех пчел, что искал, и мешок его пуст. На какой же это камень возложил он свою книгу? Уж не съел ли ее, как делает кое-кто? Где тот дом, что он ищет? Почему он состриг волосы? Из-за вшей? Клещей? Грибка? Шагает Жеструа по китайской дороге и грезит, грезит на ходу, сжевав сладкое сморщенное яблоко, уже второе, вдосталь сладкое, с карбункулом в сердцевинке, уютно почивающим в компании скрученного в спираль и нежного на ощупь, слегка тошнотного червячка.
Убитые им дети вернулись к жизни и заметили, что отец исчез; они спалили его постель, сожгли одежду, выкурили его сигареты, выпили можжевеловку и подъели запасы снеди; те быстро подошли к концу. И они умерли от голода. Проходя мимо их дома, Жеструа наклонился к окну и увидел крыс, усеявших трупы. Ну да он шел и грезил на ходу. Отморозив нос в самом начале зимы.
Выщипав старые перья отца, я дул на мертвенно-бледную кожу, пока она не покраснела, покачивал его в гамаке из грубо размалеванной холстины, водил повсюду, куда ему хотелось, открывал одну за другой бессчетные двери необъятного дома: здесь — запасы угля и поленницы дров, там — глянцевитые яблоки, а тут золото, там лыко, краски, рис, овалы сланца, щитки, чешуйки черепицы; на обороте каждой Жеструа, не иначе, написал: разродился ты мною, но даже не пытался сохранить, жуть, не судьба, шевелящееся с листвой кружево, растерзанные бурей пальмы, запутавшаяся в сучках розовая лента, вяжущая ветви словно лодыжки и запястья, где же ты, пленник детей и корней? Я выгуливал его в саду, показывал слонов, боязливых львов-содомитов, лежащих кружком верблюдов, коз на крышах, лошадей и быков, Жеструа Доблестного, на корточках в поле, терпеливо внимавшего росту трав, опаленного солнцем Жеструа с шелковичными червями в волосах, в ожидании Престера с его паровозом, но все еще обязанного работать. Я сажал его в сено, опускал в воду, клал на хвощи среди гиацинтов, так что он мог ласкать шеи диких гусей. Он смеялся, как никогда доселе, и тонкие белые волосы, венчавшие его череп, щекотали мне рот, старые забытые перья, он потирал руки, порождая множество искр, тех звезд, что пронизывают облака, и такой приятный запах кожи, он щупал щепотью отменное масло, с одобреньем высовывал язык, и тот виделся мне столь же красным и прытким, как в первый день. Я показал ему змей в мешке, он погладил каждую по головке, и змеи, даже самые свирепые, позакрывали глаза. Он смеялся, как никогда доселе. Уды обезьян свисали набок, во влагалищах гнездились вошки и птахи. Я не мыл его и не душил, я оставил ему зеленый комбинезон, который не сходился, и берет, возил его на тачке, сажал себе на плечи, на велосипеде был занят тем, что крутил педали, но в зеркальце видел его улыбку, я приторочил его веревками к багажнику, вывернул в яму, потерял по дороге, Жеструа заткнет ему рот. Жеструа уже подбегает.
Ее котик свалился в колодец. Девочка звала его, плакала взахлеб. Жеструа не мог перенести сладостный аромат ее рта, что привлекал и других пареньков. Она дрожала и разевала рот. Подобрались, заголив живот, трепещущие парнишки, приняли ее себе на колени и, пыхтя, внедрились, потом остались лежать вокруг,
облизываясь и подлизываясь.Завшивевший, шел Жеструа с мешком на спине, рубаха измарана, подбородок в крови, в волосах мусор.
~~~
В феврале Жеструа увязался за стайкой сорок, трех из них покалечил лис, прикинувшись дохлым и задрав кверху лапы, он, раздутый и окровавленный красной землею с осыпи, сцапал их, но, рассудив, что они то ли слишком жирны, то ли замшелы, отпустил. И подошел Жеструа к засыпанной снегом мызе. Утоптанный двор в курином и голубином помете, кое-где подмощенный сланцем, не замерз. На колоде недавно зарезали белого петуха, перья его вмерзли в иней. Можешь, старый лев, спать спокойно: не истерзает он тебе больше сердце, глаза не выклюет.
В каждой свисающей с крыши сосульке виднелся цветок тополя, пылкий черешок, обмакнувший в кровь свою серу. Жеструа, утоляя жажду, сосал их одну за другой.
На глаза попались ульи, как колпаки. Там, не иначе, жужжали пчелы, вылизывали свою матку.
В амбаре, не иначе, свалены злаки, каждое зернышко расщеплено посередке, чтобы не выбился росток, чтобы не сгнило. Крысы и мыши переносят зерно к дырам в каменной кладке, воробьи глотают и преспокойно перетирают со своими собратьями, жируют и срут в закоулках, парни жарят на сковороде с длинным перцем, девушки жуют сырым, и их дыхание пахнет пивом, лопается зерно, взлетает на воздух, дети считают его, его пучат и плюют в небо, однорукий, зажав каждое зернышко между зубов, нанизывает, нижет без конца ожерелья, обматывает их вокруг тела, преподносит своей бабушке.
В бадейке молоко, которое никогда не сворачивается, потому что его уже выдул залпом один большой любитель.
В колодце кот, он накануне слишком распелся, да еще и не прочь слямзить что попадя, он спрыгнул с крыши, он прыгал так хорошо, умел приземляться на самую жесткую почву, его кинули, а он не был летучим котом, вот и плавает теперь, плавает и коченеет. Жеструа хотел его выудить, но холод берет свое, руки трясутся от стужи.
На гумне пробилась травка, волы могут пощипывать ее из-под навоза, черные и зеленые цветочки, среди помета, грибы, серебряные бутоны, лютики, крохотный лужок, где блещут три тысячи листьев, под ними муравьи, нас на бегу донимают, шуршание и шелест, юные кроты, мокрицы в иссохшей грязи, сучки костей, летние веточки, с кожей и ворсинками сплюнутые ядрышки, нити, сплетенные с длинными волосами, которые она отбрасывала назад, в тумане и на закате, обрезанные и распущенные косы той, что, сидя у стремительного морского потока, выказывала позвонки своей спины и острый копчик, погруженный в песок как кремень или железный камень, синие, красные, желтые очертания, пятна, ящерицы, светлый пушок на хребте и крестце, по талии поясок, сорванный с пляжного флажка, владычица жары, изменчивого ветра, рогатой живности и поденок.
Телок кашлянул от удовольствия, рыжее пятно на рыжем пятне его матери, бурены под стать остальным.
Жеструа ждал за низеньким пристенком, когда заснет желтый пес.
Комья снега в черной навозной жиже, среди табачной харкотины и сблеванного кофе. Мызник мается без аппетита и сна, слуга отворяет над гумном слуховое окно, чтобы отлить на крышу.
Жеструа перебрался через плетни, десятью эшелонами в ландшафте, прежде чем спрыгнуть на подернутую льдом лужу, лед треснул и раскололся, выпустив на свободу червонного карпа, тот подпрыгнул к небу и деревьям, трем кленам, главные ветви которых были до того влюблены друг в друга, что, едва покинув ствол, тут же воссоединялись, смешивались и переплетались, безнадежно спутывались, старые деревья, старые слоны, пожиратели детишек. Перебравшись через эшелоны плетней, он подошел к овчарне, где похрапывал баран, мастодонт, грезя во сне о цветах смрадных и сладостных, вроде гладиолуса, чудовищно пахучий, брадатый и в шлеме. Он смог на свой вкус приласкать овцу и ягнят, выискивая в их шерсти семена овса, дикого риса, гречихи и перца, у них в ушах раздутые горошины, которые тут же всухомятку глотал, так вкусны они были, отдавали молочной сывороткой и пропитанным потом косарей жнивьем. Высосал мать и насытился. Улегся с дамочкой и ее детишками. Вошел в розовую плоть и алую вынул залупу. С сосками поиграл и яичками, лоб в лоб с самыми сильными. Внедрился в даму свою и когда она кровянила, и после. У них появился малыш, ягненок под стать остальным, ему вставил три пальца, один с ноги. Никогда не спал на подстилке. Высосал и насытился. Он был старшим братом в красных штанах, солома набилась ему в волосы, и волосы его, отрастая, кучерявились. В жарком хлеву всего доставало, сперма не пропадала впустую. Ягненок, его первенец, захотев поиметь, проткнул ему ягодицу, но он его все же лелеял и холил, милого мальчика, Сашеньку, покушай еще, вот тебе титя. И когда овца спала, оберегал ее сон, отгонял и осаживал юных непосед, когда надо, их мыл, вычесывал вшей. Баран храпел на влажном и жарком лужку, слизывая со скалы соль, слушая журчанье воды. Жеструа вполне мог поблудить, дамочка была не против, подставляла с боков утробу; он зарядил, целуя голову с заплетенными и завязаными волосами, разрисовал себе щеки ее кровью, натер ее смазью руки. На этом ложе родились ягнята и тут же принялись сосать и блеять. Баран икнул во сне и резко повернулся, глубже зарываясь в сырое сено и грезя совсем о другом, внезапно о хищных зверях, затем почти без перехода о пчелах, о тучах пчел, ласковое жужжание, медленно проявилось небо, и в глаз ему попала капля спермы. Разбуженный, он ринулся на Жеструа, а тот не мог защититься: овца уселась ему на голову, ягнята на руки, на ноги и спину, его грубо покрыли, дважды, двадцать раз, покуда не переполнился зад, не переполнился рот, пока из его очка не появилось дитя, привязчивая и приветливая козочка, она позвала его по имени и запела, с изысканной щелкою, в клубах пара, прежде чем подпрыгнуть к главной балке и сорвать с крыши клок соломы. Дитятко Жеструа, дочка, гораздая прыгать и петь. Счастливый Жеструа вознесется на небо, где ему уготовано ложе.
На голубятне полоненные голуби, почти белые, почти чистые, созерцали портреты белых голубей с красным сердцем, тщательно выписанные на деревянных панелях мастером Жаном Коломбом [3] . Будьте совершенно белы, голуби-воркуны, размножайтесь, голубки, сотрите пятна с себя: ваши пятна исчезнут, даже крови на перьях, когда вас прихватила и обласкала лиса, когда сцапал ястреб, даже от вара, когда вы летели пещерами, даже от сахара, когда сластили украденные у горлиц яйца, у рыб икру, даже от помета, когда в нем марались, и укусы вшей той поры, когда вам приспичило играть с воробьями, даже гнойники с тех времен, когда вы ютились в лепрозории, смазка, которая выбилась на ваше оперение, склеила маховые перья, проступившая ржа, дрянной цвет ваших любовников; неситесь, клюйте просо, кумин, порошок красного камня и завлекайте на голубятню всех сельских голубков, трехглавых птиц, сорок, что будут кипятиться у нас в супе, подорликов, грифов, псоглавцев, змееголовов и яйцекрадов, деревянных и серебряных птиц: мы их сожжем, мы их переплавим, летающие сердца, крохотные лошадки; крадите золото и склянки меда.
3
Французский художник-миниатюрист второй половины XV века; коломбпо-французски означает голубь.В станковой живописи (в частности, на дереве) историками искусства не замечен.