Мёртвый хватает живого
Шрифт:
— А что первый зам? — спросила Софья. — Вы говорили с ним, Осип Исаакович? — Почему Ося обратился к ним, минуя первого? Только ли потому, что тот взял деньги и кредитную карту? Или и потому, что зам был [братом жены] шефа, и тут, на родственной почве, мог прорасти какой-то странный, нелепый на первый взгляд сговор, имеющий внешней целью потопить зама, а внутренней, настоящей — отвести некие подозрения от махинирующего шефа, каким-то образом сделать виноватыми кого угодно, только не его? Генеральный обвёл бы всех вокруг пальца, сымитировал бы шизофреника и затем купил бы у врачей диагноз, его объявили бы невменяемым, уложили бы в клинику на 3–4 месяца, избавив тем самым себя от любой ответственности за распад фирмы? И в одну палату с ним уложили бы и первого зама — пойманного на
— А вы и не знаете, Софья Андреевна? Георгия Георгиевича сию минуту унесли в медпункт. Охранники. Забрали у входа. Он сидел на крыльце. На мраморных ступенях. И улыбался. Говорил, что чувствует себя прекрасно, но немного устал. «Визу» он отдал охраннику. Тот записал коды, — сказал Ося. — Георгий Георгиевич сказал: «До банка мне не дойти. Я устал сегодня». А ты, сказал охраннику, дойди. Ты тоже любишь всех людей. Сними деньги и сделай то, что велел Павел Леонидович. Охранник спрашивает у него: «А что он велел?» — «Раздать всё». — «А сколько это — всё?» — «Двести десять тысяч долларов». — «А кому раздать, он не говорил?» — «Людям». — И знаете, что сказал охранник? Сказал то, что должен бы сказать любой разумный человек на его месте. На месте того, кому дарят мешок с деньгами. На месте хорошего семьянина, разумеется. И находчивого человека. Он сказал: «Моя семья и есть люди. И я их люблю».
— А что ответил зам? — спросила Софья.
— Что-то неразборчивое. Невнятно как-то говорил.
— Уволится, наверное, охранник, — сказал Шурка.
— И зама взяли и понесли? — спросила Софья.
— Охрана унесла его в медпункт. Побледнел сильно. И не мог говорить.
— Побледнел?
— Уснул. Я думаю, Софья Андреевна, у него что-то в голове повредилось. Не надо было Павлу Леонидовичу отдавать ему карту. Болезнь такая нервная есть: денежный шок. Болезнь двадцать первого века, знаете ли.
— Шеф и не отдавал ему, — сказал Шурка. — Шеф сказал: кому? И тот ответил: мне.
— А ведь верно, верно… Софья Андреевна, так вы позвоните собственникам? — И Ося, жалко как-то заглянув ей в глаза, поспешил куда-то. Софья подумала, что он сам сейчас начнёт звонить собственникам. Выказывать свою лояльность. В такой ситуации, когда вокруг сумасшедшие, каждый сам за себя. Каждый несумасшедший. Каждый, кто боится, что его размеренная торговая жизнь, в какой-то день, в утро, развалится, распадётся, в лучшем случае до безработицы, в худшем — до суда. И те, кто думает о детях, должны бы бояться вдвое больше холостого Оси Мочалко.
— Что будем делать? — Она посмотрела в Шуркины глаза. Шурка показался ей растерянным. Словно это был тот Шурка, из прошлого, — выставляющий на полки «молочку».
— Неужели это обычный рабочий день? — сказал он.
— Не обычный. День рождения шефа, — напомнила ему Софья. — И что я скажу поставщикам? Везите на склады товары бесплатно? Или про «бесплатно» надо утаить?
— Ничего этого нельзя делать. Тебя посадят. Ты хочешь, чтобы я штурмовал здание суда? Или тюрьму? Или продал нашу квартиру и купил прокурора и судью? Это тебе не приключенческая повесть. Не звони никому. И не приглашай. Я думаю, всё вот-вот выяснится.
И «всё» стало выясняться!
Софья думала потом — когда бежала с Шуркой к машине, — что, не задержи их Ося и закрой шеф дверь в приёмную, она и Шурка засели бы по своим кабинетам и стали звонить собственникам: составили бы список, поделили бы список (собственников было четырнадцать) пополам, а вначале она бы предупредила Осю, чтобы не проявлял излишней самостоятельности, раз уж она, если списать со счетов раздающего генерального и уснувшего в медпункте первого зама, теперь за главного, так вот, закрой шеф дверь в приёмную, они бы за глухими сосновыми дверями, за телефонными разговорами не услышали бы крика секретарши. Той
самой новенькой Марины, в любви к которой шеф признался публично. И которой пообещал свою квартиру.И шеф, а следом и Марина, а там и кто угодно, например, первый зам, «заснувший» в медпункте, вошли бы к ней в кабинет и в кабинет к Шурке — и ни она, ни Шурка поодиночке не смогли бы в кабинетной тесноте одолеть этих «сумасшедших», и не ехали бы сейчас на «Бленде» с такой скоростью, с какой Шурка никогда даже по объездной не ездил, не удирали бы от того, что не только нельзя объяснить, но во что нельзя и поверить.
Стоя в коридоре, они услышали взволнованный голос секретарши: «Павел Леонидович, но нельзя же с самого утра! Давайте вечером, как обычно! Какой вы странно нетерпеливый! Дайте я хотя бы дверь закрою!»
Дверь в приёмную была приоткрыта. С места, где стояла Софья, не было видно, что там происходит.
— А от утюга и гладильной доски — отказался, — сказал Шурка.
— Что-то у них, кажется, не того. — Софья взяла коробку с утюгом в другую руку.
— У всех его секретуток поначалу не того. Стесняется девочка. Хочешь, чтобы я вмешался? Почитал генеральному мораль?
— Не знаю, что и сказать. Не чересчур — при открытых дверях? Всеобщая любовь? Или ему всё позволено — из-за того, что он отдаёт ей квартиру?
Однако дверь Марина не закрыла. И снова раздался её взволнованный голос: «Вам плохо, Павел Леонидович? Вы совсем белый! Вам плохо? Почему вы не отвечаете мне? Тяжёлый какой… как каменный… холодный… Вот навалился же! Эй!.. Вы же порвали мне блузку! Я только вчера её купила! Это же настоящий Moschino!.. Ты отгрыз мне сосок, урод офисный!»
Они бросились было к приёмной, но замерли. Софье показалось, что она оглохла.
Крик.
Крик был такой, что поднимал волосы дыбом. От этого женского крика забывалось всё: поставщики, собственники, беспокойный Ося Мочалко, то заглядывающий в глаза, то не решающийся в них посмотреть, внезапное христианство директора, бывшего прежде образцом буржуазной меркантильности и список собственников, с которыми надо было как-то вежливо и очень деликатно поговорить на тему, должную их взбесить. Оставался лишь Маринин крик и то, что стояло за ним, за громким смертным криком, перешедшим в хрип и бульканье.
Её кто-то крепко схватил за руку, и она куда-то послушно пробежала. Потом остановилась.
Первой мыслью Софьи, после того, как она пришла в себя, и вспомнила в какое-то мгновенье всё, что сегодня произошло, начиная с пробужденья, было: «Где Шурка?» Тут же она поняла, что Шурка рядом, вот он, с этой дурацкой коробкой, с гладильной доской, а она — на пороге своего кабинета, в замке кабинета ключ, а под мышкой у неё дурацкая коробка с утюгом, и Шурка ставит доску у стены и берёт у неё утюг и что-то отрывисто говорит ей, даёт какую-то команду, он высокий и напружиненный, и это не начальник отдела по работе с поставщиками, это боец, солдат, расчехляющий, или как это там в армии называется, своё оружие, а оружие его — утюг, он распаковывает его, нет, это не его оружие, а её, он возвращает ей утюг, чтоб она защищалась им в случае чего, она кивает, она понимает уже, что тут опасно и что они собираются покидать опасное место, потому что охрана с газовыми пистолетами тут не поможет, а в милицию они позвонят со стоянки или отъехав подальше.
Шурка открывает её кабинет и приказывает ей стоять у кабинета, никуда не уходить, если что, запираться изнутри, ты не в себе, говорит он, но ручку повернуть сумеешь, это нетрудно и недолго, — и собирается пойти туда, откуда вырвался страшный долгий крик. К приёмной. Она, Софья, туда не может смотреть. И поэтому смотрит на спину Шурки. Кажется, Шурка закроет от неё весь мир, и так и будет закрывать, пока всё дурное — начавшееся с дурного знака, с того, что она забыла, проснувшись, попросить Бога о продлении им счастья, а Бог ревнив и мстителен, — не кончится, не окажется сном, и Шурка разбудит её и скажет: «Софья, ты долго спала, и ты прогуляла день рожденья шефа. Но он не очень сердит на тебя: отнимает не всю премию, а лишь половину».