Месторождение ветра
Шрифт:
Память о физической боли всегда как-то прохладней, чем память об унижении. Изучая земные диапазоны боли, проваливаясь в подпол новых болевых измерений (натуралистические подробности опускаем), человек, как правило, складирует добытый опыт в самые что ни на есть низовые отсеки мозга: не суй пальцы в розетку! не играй со спичками! повязывай горло шарфом! — но не надсаживает этим знанием душу.
Память о стыде, скорее всего, отлетает вместе с душой.
…Он по-прежнему не мог проехать на велосипеде и метра. А ведь он много чего умел! Например, вкалывать по двадцать часов в сутки, легко прощать близких, не воровать, не возводить ложных свидетельств
Но стоило ему сесть в седло… Он знал, что через секунду разобьет свое ненавистное лицо. Ненавистные руки, ненавистные ноги. Хотя бы и вовсе их к чертовой матери переломать! Он знал, что все равно после этого сядет на велосипед — и разобьет снова. Сесть будет уже труднее. Не сразу вынудишь вторую ногу встать на педаль. А потом? Он знал наизусть. Упал, встал, упал. Встал. Упал… Не встать… Никак! Лодыжки чертовы! Самая злорадная часть скелета. Придуманы специально: если уж зашибешь раз, так потом двадцать раз подряд саданешь в то же место!
Конечно, травма как способ жизни предполагает обильный урожай эмпирических знаний — благо что инструмент знания, боль, с годами не тупится, не гнется, не ржавеет. На этом пути обязательно постигнешь, например, феномен предболевой паузы.
Боль после удара наступает не сразу. Пока еще сигнал достигнет мозга, пока там оценят величину катастрофы, пока подберут соответствующую дозу страдания… Во время этого, как бы ни мал был пробел, человек всегда успевает заглотнуть пустую наживку надежды. И даже еще успевает, до боли, понять, что обманут. Много чего умещается в это затишье за миг пред кромешным обвалом. (Натуралистические подробности опускаем).
Вставай, кончай разглагольствовать. Уже можешь подняться? Итак: вот руль. Вот педали. Вот, видишь: седло. Ну? Три-четыре. Сел.
…Удар, пауза — взрыв!!! …Запах удара в носу… Мешок с дерьмом. Вонючка. Урод.
Честно говоря, он даже перестал верить, — нет, никогда не верил, — что двухколесный велосипед — это реальность. Реальной была боль, кровь, мертвая металлическая конструкция с рулем, цепью, колесами… Но велосипед! Ему даже казалось, что изобретена эта штуковина с единственной целью — чтобы разжечь в его неуклюжем, замшелом мозжечке этот гибельный, ничем не утолимый зуд. Нет, не укладывалось у него в голове — как, каким образом в бедном трехмерном пространстве может так запросто, на одном крыле, зависать эта по-стрекозьи прозрачная, почти бестелесная плоскость. Где ниточки? Иногда он даже допускал малодушную мысль, что велосипед существует только в его воображении — не более (хотя и не менее) ощутимый, чем ковер-самолет и тому подобная всячина…
«Вам все это снится, — сказал психиатр. — Вы живете во сне. Ну, хорошо. Какого цвета ваш велосипед? Чаще всего?» «Розовый», — признался служащий. «Вот! — потер руки психиатр. — А вы говорите! Поллюции часто бывают?»
Время от времени случались аварии. Нет, грузовики его не сбивали — сам он тоже не калечил соседских кошек. До такого пилотажа дело просто не доходило. Потому что он, то есть служащий (все безнадежней застывая в очертаниях служащего), по-прежнему был неспособен проехать и метра. Аварии все случались простые, житейские.
Ну, например: он и девушка, большое и сложное чувство, мечты, что, когда, навсегда. (А велосипед с первого действия висит на стене, но пока не стреляет). Взлетает и падает занавес… Снова взлетает… И вот кульминация: ночь, пригород, мигрень, аптека (допустим, что так), — в смысле, что эта аптека уже закрыта, и надо
сгонять… где велосипед? А он не может, не может, не может! Позор и слезы. Между ними все кончено. (По сути, всегда так). Бритва и вены… Бородатое лицо психиатра, склоненное с реанимационных небес… Сопли и письма… И наконец, стойкое прозвище «недорезанный» — изящным довеском к гораздо более выразительному.Конечно, вне всякого сомнения, должны были существовать какие-то материалистические объяснения его странного изъяна. То есть, уточним мы, обычные следствия в цепочке следствий, с детской незамутненностью выдающие себя за причины. Но, однако, не должны же мы, в самом деле, так далеко отрываться от предметно-чувственного субстрата жизни! Почему, например, молодой человек, вы до сих пор скрывали от нас, что одна нога у вас несколько короче другой? Ведь именно это обнаружили еще в детстве врачи. То есть другая нога, как обнаружили другие врачи, оказалась немного длинней. Почему?
Почему скрыл — или почему разные ноги?
Почему ноги.
Ну, это просто. Все мои предки в обозримом прошлом хаживали в революцию. На фотографиях их лица: вдумчивые, очень несчастные… Матушка, на сносях, бегала с прокламациями, застудила брюхо. Оттуда, я полагаю, моя романтическая колченогость. Ветер, ветер — на всем божьем свете… А вот почему она с прокламациями бегала… Впрочем, это не столь важно… Однако вы видите, что я, надо отдать мне должное, даже не хромаю. Тело имею полноватое, оно как-то там приспособилось, я даже очень недурно танцую (редко, но выпадает счастливый случай), — иначе говоря, где надо ходить, прыгать, бегать — я все это делаю. Опять же английский бокс, классическая борьба…
Вот врет же, врет! В том смысле, что говорит полуправду. К примеру, какой там, к черту, английский бокс? Верно, что телесный изъян был крошечный, сантиметровый, сам по себе он не мешал ни бытовому прямохождению (в его усредненном, довольно-таки непритязательном виде), ни каким-то там правам-обязанностям пассажира общественного транспорта. Но тот, о котором речь, предпочел бы до конца дней своих подставлять под град ударов левую-правую-левую, только бы не дубасить по чьему-то, всегда с глазами, лицу, где красная кровь так легко и просто заливает губы, подбородок, вздыбленный, как под пыткой, кадык…
Из секции классической борьбы его выгнали довольно быстро, потому что тренер не мог спокойно смотреть, — да и, конечно, никогда не видывал прежде, — чтобы ученик во время работы прямо-таки заходился каким-то дебильным смехом. Но что делать, если ученику казалось комичным — деловито кряхтя, багровея, громко выпуская порченый воздух — наваливать свою тушу на тушу противника, чтобы потом, расставив толстые стопы, стоять в глупой позе чемпиона.
Что же касается баскетбола… О том он умолчал не случайно. Сей эпизод в его жизни оказался, мягко говоря, больноватым. Он обожал этот спорт двухметроворостых богов, ценящих минимальную заземленность — полет за мячом, с мячом, вместо мяча — и, пусть земля по-бабьи цепляется за ноги, — пробег, пробег, мы стряхиваем ее прах — прыжок… Кольцо баскетбольной корзины, сияющий нимб победителя!
Но всюду, где касалось полета, служащему было словно заказано. Сначала его в секцию баскетбола охотно приняли, даже выдав авансом поспешно преувеличенные надежды (и то сказать, тогда он еще не был служащим — зато в своем классе стоял самым первым по росту). Но уже через короткое время предательские железы взрослых взялись стремительно созревать, рост ввысь резко прекратился; одноклассники же, избежавшие столь бурной атаки взросления, долго еще накапливали дармовые сантиметры, невольно растянув детство по всей длине своих тел…