Метафизическое кабаре
Шрифт:
Гиги топтал высохшие листья.
— История, как об улыбке дракона: дракон дракону улыбнулся, нос откусил и не вернулся.
— Я согрешил, — голос Вольфганга колебался между вопросом и самообвинением.
— О-ля-ля, в воздухе пахнет жареными душами* — забеспокоился Гиги.
— Грех — это цензура подсознания. — Джонатан поглядел на деревья перед собой. — Несущественная деталь личности. Так что за заговор?
По дорожке прополз слюнявый бассет.
— Породы собак — это пестование генетических пороков, кошмар. — Гиги зарисовал задик удаляющегося бассета. — Должен существовать генетический код мира; шакалы, гиены, динго — все о’кей, только не эти уродливые выведенные собачки. Я видел в метро совершенно справедливое граффити: «В задницу хромосомы. К…»
Джонатан бросил в Гиги прутиком.
— Silenzio, signore, нам грозит заговор.
— Я понял, что мазохизма не существует, — произнес Вольфганг. — Поскольку страдание ощущается как наслаждение, значит, не существует мазохистов, любящих боль: от удовольствия
— Еще одно слово, — перебил Вольфганга Джонатан, — и я начну садировать самого себя. Стоп. Это твой заговор, ты с ним и справляйся. Я не хочу начинать дискуссию о слонах и черепахах. Вы не знаете? Когда-то был метафизический спор. На чем стоит Земля. Одни думали, что на четырех слонах — это, конечно, отсталые идиоты, не имеющие понятия о настоящей науке. Но с теми, которые считают, что Земля держится на спинах шести черепах, а не четырех, надо бороться: они опасны.
— Опаснее всего женщины. Слоны, черепахи, садисты — все ерунда. — Гиги, расстегнув шерстяное пальто, подставил лицо солнцу. — Только я избавился от Лейлы, как у меня уже угнездилась Самка. — Не открывая глаз, Гиги надел солнечные очки. — Нынешняя Самка не такая сложная, как Лейла — поэтому я ее и выбрал, — но тоже с большим приветом. Красивая, Вольфганг ее видел, тело профессионалки. Пару раз она им зарабатывала, когда кончались бабки. Но ей не повезло: нарвалась на ирландского сутенера-католика. Вместо того чтобы защищать от конкуренции, он посылал ее на улицу одну и надирался. Иди, говорил, иди, я помолюсь, чтобы с тобой ничего не случилось. В День святого Патрика, покровителя ирландских пьяниц, он вышел с Самкой прогуляться. Они подцепили несколько клиентов, те не хотели платить. Оказалось, это были полицейские. Ирландца арестовали. А потом — тю-тю, депортация на родину. Самка осталась в Париже, убирала в приличном доме у Господ. Господин ей доплачивал за спальные услуги. Однажды Самка оставила в спальне трусы. Она носит такие кружевные, малюсенькие, едва прикрывающие попку. Госпожа устроила скандал, дала Господину пощечину, Самку обозвала по-черному и вышвырнула на улицу. Там я ее и нашел — заплаканную, пьяную, едва держащуюся на обалденных ногах у бара, полного облезлых типов. «Трусы, ну и подумаешь — трусы оставила — жарко было», — рыдала она в стакан с водкой. «Могла бы и что-то поинтимнее оставить, влагалище, например». Я взял Самку к себе. Выходил ее, а она угнездилась. Изысканная, научилась у Господ. Утром — апельсиновый сок, шоколадный хлебец, яичко вкрутую с икрой. «Нету икры? Но, милый, — и выплюнула то, что осталось от утренних занятий любовью. — У нас есть твоя икра, свеженькая. Ничего, что белая, вкус тот же самый». Вольфганг, ты поэт: нектар любви, цветочки, мотылечки. А Самка просто получает из меня икру. Натаскала в дом тарелок, вазочек, платьев и не собирается съезжать.
— Она не устраивает тебе скандалов, как Лейла, сцен ревности, у нее не бывает депрессий, нервных срывов? — расспрашивал Джонатан. — Ну, так оставь ее у себя, тебе нужна женщина.
— Нужна, только не одна. Невозможно долго выдержать с одной. Я иногда думаю: если любят женщину, пока она не умрет, это некрофилия или просто рассеянность?
— Прости, — Вольфганг переставил свой стул в тень, — но тебе ничего такого не угрожает. Ты кого-нибудь любил по-настоящему?
— Да, своих родителей, но они в этом не виноваты.
Бим-бам, бим-бом. Воскресные колокола церкви Saint-Sulpice дополнили воскресный пейзаж Люксембургского сада.
5/XII, Лондон
Вольфганг Занзауэр
4 rue Mandar
75002 Париж
Беба, Беба, позвони моему ветеринару: он занимается моей душой*, а я ее теряю, когда на все это смотрю. Жизнь, Беба, может, и не имеет смысла, но из-за этого ее не нужно этого смысла лишать. Я уже утратил веру, что ты можешь полюбить меня. Я потерял веру во все, живу в одноместном монастыре для неверующих. Я хотел бежать от тебя, Беба, чтобы забыть. Ты меня не любишь и не полюбишь, даже если у меня прорежется дополнительный хуй мудрости. Любовь не зависит от пола, любовь зависит от души. Извращенец тот, кто любит только женщин или мужчин: значит, любят пол, а не человека. Я любил бы тебя, даже если бы ты была мужчиной, бабочкой, придорожным камнем. Ты ищешь мужчину-кенгуру, а не любовь.
Я бежал в Англию. Но не выдержал там дольше одного дня. Байрон, Шелли уже умерли, Беба. Во всяком случае, путешествие на корабле было романтичным, можно было блевать. Моим компаньоном был закутанный в длинное белое
платье и тюрбан алжирский крестьянин. Мы стояли, опершись о борт корабля, глядя на исчезающий берег Франции. Араб не мог надивиться, что Англия — это остров. Ведь христиане, как и мусульмане, должны держаться вместе.Ночью, Беба, море вливалось в темноту. Фонарь в тумане на английском берегу освещал сам себя. Я был в Лондоне. Ходил по пабам, музеям. Пытался забыть. Осмотрел коллекцию мумий в British Museum. Везде борьба с памятью: саркофаги сплошь, даже изнутри, покрыты иероглифами — предсмертными записями, чтобы не забыть, что сказать стражам темноты, богам с головой пса, кота, собственным лицом.
Египетская Книга Мертвых
За двойным Жертвы
Горизонтом сна* Принесенные
Встретишь Богине
Птицу Неба
Опиши ей Когда ты был жив
Может, эти иероглифы были не посмертной инструкцией, а воспоминаниями о жизни:
Феллахи принесли хорошее Написал Рамон
Пиво из прихода Амона
и мы напились Верхнем Египте
на следующий день
после разлива Нила
Беба, мое сокровище, я не смогу забыть тебя. Беба, Беба, я не хочу быть нищим перед Твоей любовью. Когда не вижу Тебя, я не вижу прекрасного. Я возвращался в Париж через Амьен. Издалека виднелась башня местного собора. По перрону в Амьене ходили люди с лицами маскаронов.
Не могу дождаться нашей встречи.
Твой Вольфганг
*
*Я сплю, а со мной — только святые, потому что за это отдают душу. Кто ты*? — Лейла прохаживалась перед воротами P`ere-Lachaise, поджидая Гиги. Представляла себе их встречу. Он скажет: «Ты сошла с ума».
— Нет-нет, мой дорогой, не сошла. Я была в темноте, в страшной темноте, это правда. В ней не было видно никого из вас, может, только какие-то следы: стихотворение, часть скульптуры, надпись на стене.
— Почему ты хотела покончить с собой? Пыталась повеситься на какой-то пациентке?
— Больничные кровати слишком низкие, ручек в палате не было, окна заперты. Только эта огромная кататоничка стояла часами, опершись о стену, как колода. Я привязала ей веревку к шее и затянула петлю. Она меня спросила, с какой целью. «С целью смерти», — ответила я. По-твоему, на чем мне было повеситься? Ну скажи, на чем? Почему ты не приходил меня навестить?
— Когда ты наконец поймешь, что между нами все кончено, я к тебе не вернусь?
Я ничего не отвечу. Он повернется, чтобы уйти.
— Я молюсь за нас, — скажу я ему на прощание. — Хожу на красные мессы.
— Что за мессы?
— Священник убивает в склепе овцу или теленка, и мы пьем кровь.
— Какая это религия?
— Изначальная, настоящая — наших предков. Ночью мы собираемся на P`ere-Lachaise и творим свои обряды.
— Ты знаешь — это нелегально.
— Истинную веру всегда преследовали. — Я покажу ему татуировку на руке. — Знак посвящения.
— Береги себя. — Он холодно поцелует меня в щеку и быстро спустится в метро.
Поедет к Джонатану.
— Лейла сошла с ума, — и обопрется о магазинный прилавок. — Больница ей не помогла. Это безумие.
Джонатан поднимет палец и на фоне ощипанных висельников произнесет:
— Безумцы Божьи, какой благодати они удостоены: милостью Божией их лишили разума, чтобы больше не мучились.
— Лучше закрой лавку и пойдем выпьем пива у Голденберга, — умоляюще посмотрит на Джонатана Гиги. — Когда же наконец кончится этот кошмар с Лейлой…
Джонатан понимающе промолчит.
— Гиги, кошмар и мир кончатся в 23.59, взгляни на часы. — Лейла вынула из сумочки электронные часы, зеленые цифры которых показывали 22.30, — потому что больше на счетчике ничего нет.
*
*Кто я? Эротичный знак вопроса.
Я даже точно не знаю, где живу. Какое мне дело до всего этого вокруг. Лязг, вопли, над которыми вырастает Статуя Свободы — здешняя, парижская, на Лебяжьем острове посредине Сены, позеленевшая от надежды. Или та, другая, нью-йоркская. Ее так высоко поставили, чтобы нельзя было ей плюнуть в лицо. Статуя Свободы, символ свободного мира, держит в лапе гигантский вибратор, которым трахает себя вся эта цивилизация. Потому что человек должен быть свободным, работящим и культурным, верующим или глубоко неверующим. Какое мне до этого дело? Культура, всякая культура со времен французской революции является пропагандой. Идеи, рекламы, торговля. У меня свеженький Деррида! Продаются мысли сезона для международных идиотов из кафе*!!! Только у нас — вскрытие интеллекта после трепанации! Литературные идейки — дешево! После подписки на нашу газету будешь, как Гомбрович [6] , гарантия — год!
6
Гомбрович, Витольд (1904–1969) — польский писатель-абсурдист.
Или кич, или смерть. Кич — уютный безопасный закуток. Вокруг кича — жестокость и ужас: настоящая картина, хороший стих. Увидеть действительность — это увидеть жестокость. Показать увиденное — это уже кич. Но кто же я?
*
*Парижские бистро расцветают осенью. Притягивают светом, теплом, запахами кофе.
— Caf'e cr`eme, caf'e noisette, un verre de pastis; мне — кофе и божоле. Почему ты ничего не говоришь? Молчишь и молчишь, уставясь в стынущий кофе?