Мидлштейны
Шрифт:
Когда-то он купал этих детей, гладил их по шелковистым кудряшкам, катал на коленке. «Они вырастут послушными», — думал он. Их никогда не придется наказывать, шлепать, волноваться, что они поздно придут домой. Мидлштейн не собирался их огорчать. Он хотел только баловать внуков, заваливать подарками на день рождения и Хануку, радоваться их нетерпеливым улыбкам. А теперь они ставят «айфоны» выше религиозных обрядов и считают его засранцем, потому что он бросил жену. Им плевать на то, что он думает.
Всю службу Мидлштейн просидел как в воду опущенный. Он с трудом пропел Шему, [18] в которой всегда находил огромное утешение, заявляя о своей вере. Как прекрасно было во что-то верить! А сейчас его отвлекала маленькая леди, сидевшая в конце ряда. Она закатывала
18
Шем'a (Шма Исраэль) — главная молитва в иудаизме, произносимая дважды в день, во время утренней и вечерней службы.
Когда-то он считал им пальчики на руках и ногах, просто чтобы проверить, все ли на месте. Ногти у них были точно капельки росы. Один поросенок пошел на базар, второй поросенок остался дома.
Ричард со вздохом прикрыл глаза и попытался думать о чем-то приятном: о Беверли! Какие пальчики на ногах у нее? Раз в неделю она делала маникюр (и педикюр) в польском салоне, что располагался в одном торговом центре с аптекой Мидлштейна. Однажды сразу после салона Беверли зашла к нему. Коралловые ногти сияли свежим лаком, и она боялась рыться сумочке.
— Всегда порчу себе маникюр, — сказала женщина с милым британским акцентом и протянула ее Мидлштейну.
Он стал искать кошелек. Солнечные очки, мобильник, помада, чековая книжка, книга в мягкой обложке со смуглым голубоглазым мужчиной на фоне ближневосточного пейзажа (очень красиво), мятные жевательные пластинки «Риглиз» (классика, отличный выбор), десяток подарочных ручек (у Мидлштейна лежала целая коробка таких, все — с логотипом его аптеки). Ричард совсем не знал эту женщину, но в тот момент почувствовал с ней трогательную близость. На дне сумочки обнаружились три монеты по двадцать пять центов, бальзам для губ, пластиковая расческа — тоже с логотипом. Похоже, незнакомка принимает рекламные подарки от всех. Наверное, слишком вежлива и стесняется отказывать. Ну, зачем одному человеку столько ручек?
Беверли хотела купить открытку с поздравлением выпускнику. На картинке летел воздушный шар, в корзине стоял парень в квадратной академической шапочке, а внутри, напротив кармашка для чека, было написано: «С успешным стартом!» Как ни глупо, у Ричарда продавалось только пять видов открыток на окончание колледжа. (Он с девяносто восьмого года собирался обновить ассортимент, но жалко было выбрасывать старые.) Ему вдруг ужасно захотелось впечатлить эту английскую красотку, а у него были только открытки десятилетней давности.
Мидлштейн протянул Беверли открытку.
— Мазаль тов. [19] Это сыну?
— Племяннику из Мичигана. — Она подула на ногти.
— Какой красивый цвет.
Женщина посмотрела на руки, наклонив голову.
— Немного ярковат, не находите?
— Ничего подобного, шикарно. Вам очень идет.
Ричард вытащил из ее кошелька пять долларов.
— Не люблю кричащие цвета.
— Добавить огоньку никогда не помешает.
Женщина внимательно посмотрела на него.
19
Мазаль тов (в переводе с иврита — «счастливый случай») — фраза, которая используется для поздравления с каким-либо радостным событием.
— Истинная правда. — Она вдруг сникла. — Временами жизнь становится такой серой…
Беверли грустно, и все же — в этом Ричард почти не сомневался — кокетливо улыбнулась ему.
— Порой будто слышишь, как часы тикают, — заметила она.
— Не могу представить, чтобы такая женщина скучала.
— Ну, без дела я не сижу. У меня есть хобби.
Последнее слово она произнесла с легким презрением. Как ни противны были Ричарду злость и желчь его бывшей супруги, он все-таки любил женщин с характером, ему нравилась их смелость.
— В последние дни мне все кажется, что вот-вот произойдет нечто особенное.
Неужели эта роскошная, остроумная, начитанная,
ухоженная и в целом аккуратная женщина подходящего возраста в самом деле вошла в его аптеку и приглашает Ричарда пофлиртовать? Чем он заслужил такую удачу?— Я заметил, у вас на пальце нет обручального кольца.
— У вас, по-моему, тоже.
Вперед, Мидлштейн!
Эмили закашлялась. Джош, скорчив озабоченную мину, принялся хлопать ее по спине, и улыбка Беверли сменилась видением почти-уже-бывшей жены. Она пряталась где-то в глубине сознания и вот начала протискиваться вперед, отталкивая британку дальше и дальше, пока та робко не отступила в темноту. Эди стояла молча, сжав кулаки, огромная, как гора. Все в храме пели, Мидлштейн и Джош — тоже, и только Эмили, скрестив руки, смотрела куда-то в пространство. Девчонка бросила на деда злобный взгляд, усмехнулась и снова уставилась в никуда. Ричард сжал руки, поднес их ко лбу и начал молиться (если, конечно, в самом деле говорил сейчас с богом) за свою несмотря-на-долгую-судебную-тяжбу-все-еще-жену. Ведь она была очень, очень больна, страдали и плоть, и разум, и сердце. Мидлштейн больше не мог о ней заботиться, но что ему стоило попросить у бога помощи для нее? И он просил. Потому что, сказать по правде, тут же оставил бы мысли о Беверли, если бы это принесло пользу Эди. Однако совершенно ясно: ей ничто не поможет. Ни его сын, ни дочь, ни эта сердитая обезьянка в конце ряда, никто, кроме Ричарда, не понимал — на собственную жизнь Эди наплевать.
Он чуть не заплакал, и где лучше было это сделать, как не здесь, перед лицом всевидящего бога? Люди плакали на службах не раз, особенно когда читали Кадиш. [20] Ричард родился вскоре после окончания Холокоста, однако годы шли, а плач все не утихал. Горькие рыдания мало-помалу становились просто слезами, их сопровождал чуть слышный, сдавленный всхлип, слабый вздох — так, много лет спустя, выходила из сердца тоска по чьей-то далекой душе. (А ведь они, пожалуй, и не помнят, как выглядели их близкие.) А еще был Вьетнам. Рак, инфаркты, удары и автокатастрофы. На удивление много людей разбилось, ныряя со скал (шесть). Самоубийства, о которых избегали говорить. Старость. Банкротство. Пропавшие дети. Прижми руки к сердцу, будто горячая сила между ладонями может творить чудеса. Если веришь в них. Столько войн прогремело, сыновья и дочери рождались и уходили. Молись за них и молись за Израиль. (Все и всегда должны за него молиться.) Не теряй надежды. Люби. Цени родных, потому что они не вечны.
20
Кадиш — молитва, прославляющая святость имени Бога и выражающая стремление к конечному искуплению и спасению.
Так где еще плакать?
Но разве найдется для этого более неподходящее место, чем здесь, под бдительным взглядом Конов, Гродштейнов, Вейнманов и Франкенов? Зачем им видеть, насколько все плохо? Ричард не хотел, чтобы вечером его обсуждали в гостиных за легким ужином. Будут его жалеть или осуждать, не имело значения — он все равно почувствует себя беспомощным слабаком. Да и что они знают? Пусть Мидлштейн прожил с ними бок о бок всю жизнь, эти люди не знали о нем ничего.
А еще хуже — плакать перед Эмили. Девочка стояла, привалившись к плечу брата. В профиль ее лицо казалось мягче, так она больше напоминала мать — плавной линией лба, хорошеньким подбородком, пухлыми розовыми губами. Ярость в глазах на время приугасла, внучка будто нырнула под воду, стараясь не дышать до последнего. Эмили, должно быть, почувствовала его взгляд: она вдруг тряхнула головой, и глаза снова вспыхнули. Вспомнила, что надо злиться на деда. Нет, хлюпать носом перед Эмили он тоже не станет.
После службы Ричард поскорее вывел внуков из синагоги, крепко держа обоих за шею пониже затылка. Они прошли мимо стены с рельефом из золотых листьев, на которых выбивали фамилии благотворителей — Мидлштейн был на самой верхушке, он пожертвовал деньги одним из первых, правда, уже давно не перечислял значительных сумм (ох уж эта экономия). Ветви золотого дерева тянулись к самому потолку, будто поддерживали храм. Ричард не отвлекался на разговоры, просто кивал знакомым, желал им доброй Субботы и при этом с несчастным видом поглядывал на детей, точно хотел сказать: «Я тут ни при чем, это все они».