Михаил Кузмин
Шрифт:
Этот смысловой слой стихотворения достаточно ясен.
Однако обращение к розенкрейцерскому тексту выявляет еще одну безусловную аналогию: поэт с помощью алхимического делания не просто творит ряд превращений, но прежде всего становится Демиургом, творцом людей. И это возвращает нас к «Адаму» с его повествованием о колбе и живущих в ней Адаме и Еве. Их история в точности повторяет описанную в старой рукописи, с тем, однако, изменением, что она заключена в композиционную рамку, являющуюся наиболее содержательно важной для стихотворения:
В осеннем кабинете Так пусто и бедн о ………………………… По-прежнему червонцем Играет край багет, Пылится острым солнцем Осенний кабинет.Именно жизнь этого кабинета, а не жизнь внутри колбы, уже заранее известная, интересует в первую очередь поэта. Не только те двое, что находятся в колбе и в очередной раз проигрывают навеки предуказанную историю, но и наблюдающие за ними обречены жестокой судьбе:
О, маленькие душки! А мы, а мы, а мы?! Летучие игрушки НепробужденнойТворец малого мира сам оказывается в положении искусственных Адама и Евы, сам подвержен действию высшей силы, с которой бороться бесполезно, пусть даже она является «непробужденной тьмой» (а скорее — именно потому, что она ею является).
Если опять-таки обратиться к дневнику Кузмина, то записи, предшествующие созданию «Адама», не менее выразительны, чем записи 1921 года. Так, например, 24 марта: «Боже мой, Боже мой! где все? где? Теперь и скромная жизнь, смиренным швейцаром [551] исчезла, даже монастырь, даже нищим. Я не говорю про Альберовскую жизнь, но где Нижний, Окуловка, зять, даже Евдокия, даже лавка, даже Ландау, даже советский хлеб Зиновия? [552] Где Пасха, пост, весна, кладбище? Неужели головой в прорубь? <…> Печально я думал о тепле, не то пчельнике, не то яблочном саду. Неужели и там большевики все засрали?» 27 мая: «Я не считаю себя пупом земли, но внешняя жизнь такова, что отсекает разные земные пристрастия. Сначала половые, направляя все на еду. А теперь и еду. Я думал сначала, что это импотенция, но нет. Просто поставлено на десятое место. Конечно, большевики тут не причем и все равно прокляты и осуждены, но подневольный режим делает свое дело. Жестокое, но, м<ожет> б<ыть>, благодетельное». 7 июня: «Ховина рассказывала, что Брик поступил в Ч. К. Это и не удивительно. Лили Юрьевна контролирует заводы. Эльза живет с мужем на Таити. Там у них кокосовые плантации, дома повар-китаец, драгоценности, five о’clock’и и т. п.». И наконец, через три дня после создания стихотворения, 17 июля: «Разговоры такие, что все с большей тревогой и сомнением задаешь себе вопрос, не новые ли это формы жизни, черт бы их побрал!»
551
Очевидная отсылка к «Письмам русского путешественника»: «Щастливые Швейцары! всякой ли день, всякой ли час благодарите вы Небо за свое щастие…» (Карамзин H. М.Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 102).
552
Имеются в виду: ресторан «Альбер», нередко упоминаемый в стихах Кузмина (чаще всего как ностальгически вспоминаемое прошлое); Нижний Новгород, в котором или недалеко от которого он нередко проводил лето в начале века, вплоть до 1906 года; станция Окуловка Новгородской губернии, недалеко от которой находилась фабрика, где служил зять Кузмина П. С. Мошков и где Кузмин часто бывал и даже подолгу жил; меценатка Кузмина Евдокия Аполлоновна Нагродская (в дневнике регулярно выражается недовольство ею и многим, с нею связанным); лавка купца Казакова; Зиновий Исаевич Гржебин, услугами которого Кузмину, как и многим, нередко приходилось пользоваться после революции, преодолевая внутреннюю неприязнь. О каком именно Ландау идет речь, достоверно установить не удалось.
Не будем утверждать, что все содержание этих записей непосредственно отразилось в стихотворении, однако настроение поэта в дни, предшествовавшие его созданию, они рисуют достаточно ясно. Становление новых форм жизни вызывает у него глубокую тревогу, тем более своим зачастую противоестественным слиянием с формами прежними (запись о Бриках). Поэтому и жизнь «кабинета» в стихотворении, несмотря на внешнюю устойчивость, в любой момент может подвергнуться самым неожиданным и ужасным испытаниям, которые должны закончиться тем же, что и история гомункулических Адама и Евы: «Все — небо, эмбрионы Канавкой утекло».
Но, однако, за всем этим может быть провидима и некая духовная опора, о которой менее чем через год скажет «Искусство». Вопросы одного стихотворения находят ответы в другом, а оно, в свою очередь, разрешается ассоциациями с первым. Таким образом, они образуют своеобразную «двойчатку», замкнутую в себе и обладающую единой семантической системой, связанной с общим источником. Дополнительным соображением на этот счет может служить следующее: не лишено вероятия, что Кузмин узнал о важном для нас тексте не непосредственно из книги (или первой публикации статьи) Пыпина, а из гораздо более популярного источника. А. В. Семека в статье «Русское масонство XVIII века» пересказал, достаточно близко к тексту, если не ту же, то аналогичную рукопись (не ссылаясь на Пыпина) [553] . Если справедливо предположение, что Кузмин читал статью Семеки, то вряд ли он мог пропустить еще одно соображение, находящееся неподалеку: «По своим идеалам розенкрейцеры происходили от гностиков II и III века, стремившихся проникнуть в тайны Божества» [554] . Достаточно вспомнить, какое значение придается гностицизму в мировоззрении Кузмина вообще и что уподобление своей эпохи — прежде всего пореволюционных годов — II веку новой эры содержится в «Чешуе в неводе», чтобы оценить эту параллель. Соответственно, должна выстраиваться цепочка: розенкрейцерство — гностицизм — современность, и тем самым мы получаем возможность рассматривать два этих стихотворения в гораздо более широком контексте.
553
Масонство в его прошлом и настоящем / Под ред. С. П. Мельгунова, Н. П. Сидорова. М., 1914. Т. 1. С. 167, 168.
554
Тукалевский Вл.Новиков и Шварц // Там же. С. 213.
Но, как мы уже сказали, не только такие стихи Кузмин продолжал писать, но и стихи, напоминающие его прежнюю поэзию с духом «прекрасной ясности». Одно из подобных стихотворений было им написано специально к пушкинскому вечеру, ставшему событием в петроградской литературной жизни. В связи с восемьдесят четвертой годовщиной со дня смерти Пушкина в Доме литераторов 11 февраля 1921 года состоялось торжественное собрание (повторенное 13, 14 и 26 февраля), запечатленное во многих мемуарах, наиболее, как представляется, верно и точно — в воспоминаниях В. Ф. Ходасевича «Гумилев и Блок». На нем прозвучали знаменитая речь Блока «О назначении поэта» (а на последующих повторениях — вторящий ей «Колеблемый треножник» Ходасевича) и стихотворение Кузмина «Пушкин». Сам он записал в дневнике: «Я очень волновался относит<ельно> Пушкинского вечера. Все было торжественно и тепло. Масса знакомых. Очень было приятно. Кажется, стихи понравились». Конечно, речь Блока была событием гораздо более ярким, но и стихотворение, неоднократно потом напечатанное, производило впечатление на многих, в том числе и на М. Цветаеву: «Пушкин — мойПушкин, то что всегда говорю о
нем — я <…> Раз есть еще такие стихи…» [555]555
Цветаева М.Собрание сочинений: В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 291.
Блок и Кузмин встретились и еще один раз, что зафиксировано в воспоминаниях В. А. Милашевского, относящихся к маю 1921 года [556] . И хотя подробностей о их разговоре Милашевский не приводит, само это отсутствие объяснено им очень выразительно: «…Кузмин устроил небольшой ужин в ознаменование какой-то своей биографической или творческой даты. Дом искусств пошел ему навстречу в смысле „яств“, что-то выкроил из своих ресурсов.
Было человек десять, может быть, двенадцать, не больше. И среди них — Александр Блок.
556
Возможно, имеется в виду какой-либо из вечеров, на которых Кузмин читал свои стихи. Объявления ЖИ говорят, что такое чтение было 21 мая.
Кузмин как-то даже юлил, сладко щурился, улыбался и даже семенил перед этой стойкой, спокойной глыбой духовного „самоутверждения“.
Сервировка была „елисеевская“. Подавал бывший лакей короля гастрономии [557] Ефим Иванович, в своей серой куртке с золотыми пуговицами. Со своей рыжеватой бородкой он очень походил на Николая Второго и этим сходством даже гордился. <…>
Помню все <…> а о чем говорили, хоть убей, — не помню!..
557
Ошибка автора воспоминаний. Дом искусств располагался в особняке, ранее принадлежавшем не «королю гастрономии» Г. Г. Елисееву, а его родственнику С. П. Елисееву, не имевшему отношения к торговому товариществу. См. комментарии М. В. Безродного к републикации очерка Вл. Ходасевича «Поездка в Порхов» (Литературное обозрение. 1989. № 11. С. 105).
Может быть, мое легкомыслие… Возможно, мне казалось, что всегда будут тихо беседовать Блок и Кузмин… Пушкин и Жуковский… Но я не запомнил ни одного слова…» [558]
Это свидание было примечательно еще и тем, что дни, предшествовавшие блоковской трагедии, для Кузмина были временем очень активного творчества. В списке произведений под 1921 годом значится просто: «Стихов много». И литературная жизнь была для него по-прежнему желанной. В мае он посещает собрания Вольного Содружества поэтов (небольшой организации, о которой практически ничего не известно. Среди ее членов Кузмин называет А. Д. Радлову, К. А. Сюннерберга, Ф. Сологуба), в июне вступает в столь же эфемерное «Кольцо поэтов имени К. М. Фофанова», стремившееся привлечь в свои ряды авторитетных писателей [559] . Не вполне, правда, понятно, что заставило Кузмина изменить своему отрицательному отношению к разного рода литературным объединениям (возможно, это было связано с общим характером обеих этих групп, не претендовавших на сколько-нибудь строгую дисциплину), но факт остается фактом [560] .
558
Милашевский В. А.В доме на Мойке // Звезда. 1970. № 12. С. 201.
559
Вряд ли, однако, это членство пошло далее, чем краткое письмо: «С благодарностью принимаю предложение вступить в Кольцо Поэтов Имени К. М. Фофанова. М. Кузмин. 1921. 14 июня» (ЕРОПД на 1991. С. 53; там же — другие материалы, связанные с приглашением Кузмина в группу). О «Кольце поэтов» см.: Anemone A., Martynov I.Towards the History of the Leningrad Avant-Garde: The «Ring of Poets»// Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1986. Bd. 17. S. 131–148.
560
В связи с этим скажем, что в 1917 году Кузмин посещал собрания еще одного мимолетного кружка — «Марсельские матросы» и даже сочинил его «гимн» (Кузмин-2006. С. 74).
Благоприятное впечатление на него должно было произвести и изменение атмосферы с началом нэпа, особенно оживление издательской деятельности. Возникали не только новые издательства, но и прежние получали гораздо больше возможностей для выпуска книг. В результате в июне 1921 года Кузмин увидел две свои книги в «Петрополисе», в середине сентября — в издательстве «Картонный домик», владельцем которого был совсем молодой почитатель поэзии И. И. Бернштейн (впоследствии ставший известным критиком и писавший под псевдонимом А. Ивич) [561] . Это должно было несколько поправить финансовые дела Кузмина, хотя по дневникам этого особенно не заметно, жалобы продолжаются все время.
561
См.: Богатырева С.Памяти «Картонного домика» // A Century’s Perspective: Essays on Russian Literature in Honor of Olga Raevsky Hughes and Robert Hughes. Stanford, 2006. P. 81–122 (другой вариант: Континент. 2009. № 142). Обратим внимание на то, что название издательства было самым непосредственным образом связано с творчеством Кузмина — повестью и стихотворением из цикла «Неоконченная повесть».
О некотором оживлении свидетельствуют также регулярные встречи Кузмина с совсем молодыми поэтами. Если общество юношей всегда привлекало его, то сейчас он постоянно оказывается в кругу поэтов вообще, вне зависимости от их пола, окруженный вниманием и почтением. Интересно, что он стал завсегдатаем сборищ у сестер Наппельбаум, дочерей известного фотографа, писавших стихи. Эти собрания были продолжением гумилевской студии «Звучащая раковина», и их участники, выпустив альманах, посвятили его памяти Гумилева. При скептическом отношении Кузмина к поэзии и личности Гумилева и резко отрицательном — к его попыткам учить молодых поэтов писать стихи, такие посещения также должны были казаться довольно странными. Единственная причина, которая может служить объяснением (помимо чисто житейских обстоятельств), — стремление молодежи после смерти Блока и расстрела Гумилева увидеть именно в Кузмине нового учителя, приходящего на смену прежним. Но Кузмин для такой роли явно не годился, так как предпочитал воспитывать поэтов не военной дисциплиной, как Гумилев, и не «линейкой», как Брюсов (вспомним стих Б. Пастернака, обращенный к нему: «Линейкой нас не умирать учили»), а мирными домашними беседами. И потому далеко не все молодые поэты привлекали его внимание, а в первую очередь те, кто выделялся своей неординарностью, даже если она не была особенно «высокой». Недаром среди тех, кто регулярно посещал вечера у Кузмина, были К. Вагинов, А. Введенский и Д. Хармс — едва ли не самые «левые» и неожиданные поэты на фоне традиционной «петербургской поэтики».