Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
Кроме душевных терзаний, были еще и бытовые провалы. Вернее, отсутствие моей второй половины вылилось в один обширный бытовой провал. И приезд свекрови его только усугубил.
У нас поломался сливной бачок в туалете, и я не знала, что делать. И не собиралась ничего делать, потому что это муж, когда что-то ломалось, куда-то звонил и что-то организовывал. Я не умею. Еще я с ужасом поняла, что совершенно не знаю, как пользоваться посудомоечной машиной – это он подарил мне ее, приурочив на две недели раньше к какому-то празднику, всегда сам покупал какие-то жидкости, порошки и таблетки для нее и засыпал в нужные отверстия. Я только загружала туда грязные тарелки, а вынимала чистые.
Я уже говорила, что мысль о нем сделалась состоянием. Но иногда, как привыкаешь к боли, я не обращала внимания на это состояние, и как-то раз, стоя в вечерней пробке, вспыхнула вдруг, просияла, вышибленная из реальности одной песней, даже улыбалась – в этой дурной песне, там было про свадьбу, очень так в лицах все описано, и запомнилась одна строчка:
Три мартышкиМы вообще любим такое. Говорить о каких-то элегантных предпочтениях в мире прекрасного не приходится – у нас откровенно мещанский вкус, и в кино мы любим смотреть тупые американские фильмы, и музыку слушаем только ту, что крутят по радио. Но эта фраза грозилась стать крылатой – у нас уже были «пирожки с ногтями», и три мартышки и опарыш казались прекрасной метафорой для обозначения сути многих подарков, осуществляемых дальними родственниками нам и нами – им. Я нащупала мобилку, привычно клацнула на нижнюю ножку у крестика из кнопок быстрого доступа, и тут осеклась – по этому номеру, по самому главному номеру, забитому везде как самый первый, самый легкодоступный – по нему пока нельзя было звонить. Я понимала, что он в больнице, что ситуация там, как говорили врачи, «сложная, неоднозначная», я все понимала, я готовилась к разному, я готовилась к худшему, я держала себя в руках, я жалела себя, я думала о ребенке, но то, что я не могу позвонить по этому номеру и рассказать про трех мартышек и опарыша и тут же отрубиться, двадать четыре секунды… то, что мне отказано и в них… к этой вроде бы совсем не связанной ни с чем мелочи – я оказалась совершенно не готова. Я смотрела на экран мобильного, где горело шесть нолей, шесть нолей, не сулящих ничего счастливого – «Время звонка 00:00:00», и только когда за спиной стали бибикать, бросила телефон обратно в сумку и отпустила тормоз.
Однажды, в самую зверскую зиму, когда половина города слегла с гриппом, и все говорили, что это свиной грипп, и нам щедро выписали по больничному на неделю, а ребенка забрала свекровь – мы, в общем-то вполне дееспособные, пьющие для проформы чай с дачным малиновым вареньем и надевшие по паре шерстяных походных носков, целыми днями валялись в кровати и смотрели телик. Ели полуфабрикаты (но при отсутствии ребенка оказалось, что нам вдвоем еды нужно очень мало). И потом в нашу идиллию кто-то запустил здоровенный булыжник – у кабельного оператора что-то там произошло, и телик перестал показывать. Мы посмотрели несколько фильмов по ноутбуку, но это было не то – что хорошо шло в Турции и Египте, тут как-то не годилось, и мы переключились на радио. Так и валялись на разложенном диване в гостиной – капли для носа, горчичники, остро пахнущие калиной литровые глиняные чашки (сувенир из Карпат), пачки с лекарствами и отпечатанные микроскопическим шрифтом на папиросной бумаге инструкции к ним, журнал про автомобили, калорифер, лыжная шапка с ушами, теплый шарф из козьей шерсти, совершенно непригодный для ношения по причине крайней колючести, но призванный в кровать в качестве вспомогательного средства, ну и мы сами, сопливые, в пледах, подушках и с радиоприемником, снятым откуда-то из кухонных верхов, в жирном налете и в коричневых точечках мушиных какашек. Мы слушали радио «Проминь» – но все время засыпали под него. Там велись совершенно эскапические передачи – про орнитологов-полярников, например. Невозможно передать словами седативный эффект от радиопередачи, посвященной орнитологам-полярникам! Выспавшись днем, мы оказывались бессовестно бодрыми глухой ночью – и я шла готовить на кухню, а муж садился за компьютер и там лечился игрой в какие-то стрелялки. День после такой ночи оказывался не совсем здоровым, и тогда мы решили сменить волну, и в качестве научного исследования, не меньше, взялись слушать радио «Шансон» – то, что нам всегда так отравляло жизнь в такси и маршрутках. Мы цитировали друг другу тексты и пародировали блатные аккорды, и на следующий же день выздоровели.
Тупая эстрадная музыка спасала меня и в августе, и на протяжении всего этого коматозного бабьего лета. Холодное яркое солнце сушило, испепеляло меня сквозь автомобильные стекла, я продолжала задыхаться в вечерних тянучках. На широких проспектах все окна казались больничными. Я включала радио на всю громкость, тупая музыка впрыскивалась в мысли, как лекарство, растекалась по нервным волокнам, расслабляла мышцы, убирала комок из горла, снимала тремор в пальцах.
Я на цепкие веревки привяжу твое тело,На огромные канаты моего беспредела,Слишком долго я ждала, и видно, переболелаТобой…Я на цепкие веревки привяжу и закрою,И останусь навсегда лишь твоею мечтою,Слишком долго я ждала, и вот теперь ты со мною,Эти песни… под стать акриловым ногтям, с прямоугольными краями и цветочной росписью, я никогда их не понимала, эти ногти, и он тоже не понимал, я, бывало, спрашивала у него – ты же мужик, тебя должно такое возбуждать, давай я сделаю такие, а он лениво отвечал «та не…». Так вот, чужой мир этих накладных ногтей, все то, что они пропагандировали – конкурс на самый лучший животик по радио, конкурс на самую лучшую попку по ТВ, – отображало то, чем живет общество: то самое, в которое мне необходимо вливаться сейчас, чтобы не сойти с ума и не оказаться, как справедливо заметила народный педагог Ольга Степановна, на дне. Что если… мне придется «не увязнуть в своем горе», мне придется совершать «выходы в свет» и «жить общественной жизнью», или хотя бы просто «продолжать жить»? Путеводитель по этой простой незатейливой столичной жизни – глянцевые журналы. А в них пустота. Товары
и пустота. Путеводитель по пустоте столичной жизни. И большего никому не надо. Песни про «мы никогда не будем вместе» и про «твои такие глубокие глаза» удовлетворяли, похоже, всех. И меня в том числе. Я слушала радио, и они гремели над моим городом, они сопровождали мои нехитрые домашние хлопоты, я потребляла их, с рекламой, с шоу «давай поженимся!» и, конечно, с сериалами. Мы садились со свекровью, забыв все наши обиды, простив недомолвленности, отодвинув, как подушку, в сторону, но недалеко – нашу больницу, и внимательно следили за судьбами героев, поверхностно переживали. Мы переключались все же в своих переживаниях. И переживали так, как они там играли, словно давая нашим собственным, более глубоким, переживаниям передышку.Я помню, как мы с ним тоже смотрели сериалы. Особенно мы любили новые, где про Великую Отечественную. Это было все совсем иначе.
Еще из самых свежих домашних воспоминаний: мы готовили ужин. Я чистила картошку, а он, как мужчина, отбивал мясо. Но так как мы болтали, он отбивал как бы вполсилы, чтобы не сильно громко и не мешало болтать, а я чистила картошку и всячески его поддерживала и дополняла. И потом вдруг оказалось, что картошки начищено – на роту солдат, так что не помещается ни в одну кастрюлю, а мясо толком не отбито. «Что мы будем делать с таким количеством картошки?» – сокрушался он, а я отвечала: «Мамочке отвезем». Он хихикал, ах, он понимал меня, говорил: «Не довезем, она потемнеет», а я вспоминала рекламу презервативов из девяностых, как рыбку спасали, налив туда, как в пакет, воды, и мы гнусно ржали, хрюкая, до боли в животе. Картошку ту потом как-то утилизировали. А мамочка, тут она… и я с удовольствием чистила бы ей картошку всю жизнь, с утра до вечера, только за то, что она его родила.
Я, кстати, часто представляла себе его тридцатитрехлетней давности – кесарского младенца, с раскинутыми по-лягушачьи лапками, с большой головой в чепчике, в советской распашонке с зашитыми рукавами и с голым круглым пузом, с выпуклым шишечкой пупом в зеленке, с повернутыми внутрь узкими и чуть темноватыми стопами и со всем его мужским имуществом – компактным и одновременно значительно выдающимся на фоне остальных пропорций. Это видение ложится в колыбель моих мыслей, и я баюкаю его, и хочется снова плакать, только эти слезы посыпаны сахарной пудрой умиления. Горькая сахарная пудра умиления невозвратимому. Я готова взять его, этого малыша, на тридцать три года младше меня, и чтобы он вечно оставался таким маленьким, с узкими, чуть синеватыми стопами, и чмокал бы, и кривился, отдаленно меня узнавая, но не в силах высказать это свое узнавание и прочие примитивные чувства, и я бы носила его на руках, кормила бы по часам, меняла бы пеленки, вываривала бы отрезы марли и слюнявчики с сосками.
«Апалический синдром – это когда овощ», – неясно очертив что-то руками (небольшую тыкву?), объяснял врач.
И я представила его теперешнего, с сознанием младенца, с этим невнятным узнаванием и прочими невыразительными мелкими чувствами, и это было ужасно, потому я думала о нем тридцатитрехлетней давности, и это как-то компенсировало категорическое нежелание думать об апалическом синдроме. Потому что к нему все шло.
С ранними синими сумерками, когда за бортом моей машины было плюс шесть, его отключили от машины. Я отпустила руль и уронила телефон между сиденьем и дверью. И все там у них запустилось, как надо. Я курила в своем медицинском халате и в тапочках, на пандусе, меня колотило то ли от холода, то ли от чувств. Но он был как овощ. Он был в сознании и одновременно был далеко от нас. Или был не он, вообще не он.
Инновационные методы лечения предусматривали операцию в нашем случае – с имплантацией фетальной мозговой ткани ему в голову. Какой-то профессор защитил диссертацию, экспериментируя со стволовыми клетками, а они, это знают все, даже набожная свекровь, творят чудеса. Предлагалось вскрыть моему мужу худо-бедно сросшуюся черепную коробку и куда-то туда, на отмирающую кору головного мозга, положить тоненькие клаптики, микроскопические срезики мозгового вещества, взятого у жертв случайной или отсутствующей любви, трудных материальных обстоятельств, возможно, не очень страшных генетических болезней и прочих невзгод – неродившихся мужчин и женщин, возрастом 16–19 недель внутриутробного созревания… Я словно видела их, вполне взрослых, стоящих в белых одеждах с длинным рушником, на котором они протягивали прозрачное блюдце со спасительной тканью из своих голов, покрытых развевающимися локонами.
Мне казалось, что, если моему мужу снова продырявят череп, лучше ему уже не станет никогда. И отказалась от имени себя и свекрови от участия в инновационном проекте. Это был один из тех редких случаев, когда свекровь со мной согласилась. «Я не дам резать ему голову», – сказала я жестко.
Я пыталась расспрашивать свекровь что-то о детстве, о том, какой он был малыш, просила припомнить какие-то такие забавные случаи из его ранних годов. Но она тут же начинала плакать, и я не знала, что делать, и уходила на кухню или в другую комнату, и там могла пинать стену или шкафчик, часто сильно ударяясь и тоже плача, хотя и с облегчением – боль физическая, как известно, смывает на время боль душевную.
Как я и думала – мальчик любил манную кашу и поездки к морю. Они возили его в Очаков, Коблево, Каланчак (никогда там не была, кстати), Скадовск и прочие некрымские моря. Он однажды так разыгрался, изображая маяк (крутился на месте), что со всего маху шандарахнул головой об угол, до сих пор шрамик небольшой есть.
Меня это задело. Оказывается, есть масса таких вещей, о которых я не знаю. Как можно было не заметить шрам на голове – за десять лет брака!
– То есть это… с головой у него не в первый раз… может, иммунитет выработался, – сказала я, хотя нужно было промолчать. Свекровь никогда не понимала нашего юмора и в ужасе вскочила, швырнула пульт от телевизора на пол и вышла из комнаты.