Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:

Вообще, если абстрагироваться от давления обстоятельств, то наличие Светланы в моей жизни все же прибавляло красок и как-то отвлекало от созерцания собственной беды. Мне казалось, что, даже без мужа с дыркой в голове в больнице, Светлане все равно приходится по жизни намного хуже, чем мне. Потому что дырку в голове у мужа могут вылечить, во-первых, а во-вторых, в опечатанных календарными датами хранилищах моей памяти есть такие богатства, какие ей и не снились – наши прожитые вместе десять лет лежали у меня будто в деревянном бочонке, наглухо закупоренном, но приятно тяжелом, и я качала его и баюкала, этот бочонок со своими воспоминаниями (все, что осталось у меня…), как маленького ребенка, а у Светланы не было даже воспоминаний.

Мне казалось, у нее вообще ничего не было, и она жила в каком-то чудовищном недоразумении все эти годы (куда более обширном и безжалостном, чем то, в котором оказались мы с мужем и этим ее фашистом) – такое впечатление, что она зависла в том сыром и нервном промежутке

времени для некрасивых девочек, когда они вываливаются из родительского гнезда, где не были нужны, и еще более не нужны никому в мире, их встретившем. Они еще не подхвачены никем, не склевали никого сами, чтобы вить собственное гнездо. И кажется, что хоть тебе и восемнадцать, но жизнь будет только такой, как сейчас, в какой-то вялой рутине, в бессмысленном мышином быте одинокого и смирившегося с этим человека, а мечты и предвкушение что вот-вот оно сейчас все начнется живет как-то само по себе, навязчивой манией, не мыслью даже, а вот как у меня – состоянием. У Светланы оно длилось уже лет пятнадцать: заискивающее веселье безумно одинокой женщины.

Однажды она приехала к нему домой мириться (а ссорились они примерно раз в неделю). Сцена разворачивалась на лестничной клетке, и возлюбленный, не готовый к переговорам, пытался затолкать ее в лифт и отправить вниз, но Светлана вырывалась и отчаянно пыталась помириться дальше, до тех пор, пока молодой человек не разбил кулаком фанерный шкафчик на лестничной клетке, пригрозив, что в следующий раз вместо шкафчика будет ее голова (а оказалась – не ее, а моего мужа). Спустя четыре дня они занимались любовью всю ночь и не ругались ровно месяц.

Потом грянул Армагеддон.

Была обнаружена Светланина страница «Вконтакте».

Вернее, не так.

Была обнаружена подборка фотографий редкостной гнусности и похабщины в тематическом Интернет-сообществе, крайне популярном в кругах продвинутой молодежи и офисных прозябателей (я, безусловно, входила в число подписчиков и, кажется, даже помню эти фото). Охотники-глумильщики рыскают по социальным сетям и находят неэстетичные, похабные, пошлые и просто идиотские фотографии пользователей из частных альбомов, выложенных с неведомыми целями для публичного просмотра – всякие пышнотелые тетки в комбинациях на фоне ковров и плюшевых зайцев. Светланины фото были выполнены в лучших традициях жанра (с ковром, зайцем, комбинацией и столиком с закуской) – только ее выпавшую из кружевного декольте тяжелую, чуть синеватую в свете вспышки грудь мяли чьи-то волосатые руки, и на одном фото был виден ухмыляющийся профиль мужика – с золотым зубом, худой и дряблой грудью, в татуировках, и в синих спортивных штанах. Это было потрясающе! На переднем плане рядом с ее будуарными шлепанцами в меховой оторочке стояли советские тапочки в клетку. Это был промежуточный этап между отправленным в отставку любовником и неофашистом. Просто чтобы отвлечься, буквально пару дней, ничего такого, даже не в Киеве (зачем-то, словно это что-то меняет, уточняла она). Особую гнусность ситуации добавлял тот факт, что фото в профильном сообществе, с парой сотен глумливых комментариев, обнаружил не сам фашист, а его друзья, с которыми благодаря веселому нраву и, не стоит отрицать, общей симпатичности успели познакомить Светлану. Она готовила им вкусную пиццу и салатики, развлекала, и все они, как я поняла, очень быстро породнились, буквально за месяц.

Его физически тошнило несколько дней, потом был шквал угроз с проклятиями, и потом Светка подкараулила его где-то (жить без него не могу – забывшись, шмыгнула носом в том кафе), заманила в автомобиль и повезла мириться, операция приближалась к стремительному провалу, он кричал: «Останови машину, сука, дай я выйду», и вот потом появились мы…

«Он успел взять у меня тысячу долларов, – спокойно, даже чуть мечтательно сказала Светлана, – этого вполне достаточно, чтобы скрыться на время…»

* * *

Иногда я шла к своему участковому терапевту – удивительной еврейской старушке, коренной киевлянке, из тех, что называют осунувшихся женщин вроде меня «деточка», много вздыхала и избегала говорить о дырках в голове моего мужа. Дождавшись своей очереди, я заходила к ней в кабинет, садилась у стола, протягивала руку для измерения давления и плакала. Мне нужен был больничный, чтобы полежать в одиночестве и почитать газету «Факты», и Ирина Моисеевна отлично меня понимала, выписывала на неделю с диагнозом «гипертонический криз, ВСД кардиального типа», и я все эти дни валялась в тупой прострации, читая новости из раздела «криминал и происшествия». Муж находился за стенкой, со своими обросшими кальциевыми шишками тазобедренными суставами, неспособный уже даже просто встать, в детской комнате, в памперсе, который научился менять самостоятельно, с телевизором и ноутбуком с «Вконтакте» и «Одноклассниками». Не знаю, о чем он там переписывался и с кем, но у него появилась масса приятелей там, и даже какие-то девушки звонили ему вечером на мобильный. Ощущая не иначе как предсмертную вседозволенность, он, безумно ухмыляясь разбитым ртом, булькая и задыхаясь, врал им, что у него никого нет. Ребенка я отвозила в сад, как обычно. Свекровь, подустав, уезжала на время таких каникул к себе домой. Целый день мы оставались одни, вдвоем – как и не мечталось раньше. В стеклянной бутылке. Если раньше больница была для меня наполнением стеклянного

шарика, то теперь мир превратился в бутыль, замазанную изнутри белой масляной краской. И я не хотела заходить к нему, у меня не было сил быть рядом с ним. Квартира в эти мартовские дни была налита новым жарким и белым солнцем, ровными недвижимыми тенями, странной тишиной, какой не случалось по выходным.

* * *

Я ничего не написала до сих пор про Седнев. И про ту часть нашей жизни, которая легла дымчатыми воспоминаниями, конвертом черно-белых фотокарточек между его первым вдохом, в ленивом замешательстве, когда он, подхваченный под мышки, был вынут из материнского лона и повернут к синеватой операционной лампе, и тем зрелым августовским солнцем у моря с арбузами. Мы же познакомились на самом деле в Седневе, когда нам было по семь лет. Его покойный отец в советское время был достаточно выдающейся фигурой в киевском художественном мире, его работы хранятся во многих коллекциях, и имя зафиксировано в передовых тематических каталогах, рядом с прочими, всемирно известными. Я совершенно не помню его отца – образ складывается со слов родственников и по задумчивым фотографическим портретам, висящим у них в гостиной на двух стенах, один напротив другого (а между ними, на древнем, помнящем хозяина зеленоватом диване, застилаемом на день вязаным пледом, спит его вдова). В Седневе находится Дом творчества, и в старой художественной тусовке этот дом знают, конечно, все. И у всех, кто в тусовке, имеются этюды, изображающие один и тот же, преимущественно осенний, седневский пейзаж, с кривым обрывистым берегом и уходящей за поля с далеким лесом речкой Снов.

Там мы и познакомились с будущим мужем в первый раз, и он это знакомство досадным образом не помнит. Да и я почти не помню – просто они отдыхали с родителями в том же месяце, что и я с мамой, и мы наверняка общались на площадке. Они жили в «домиках», а мы на первом этаже, в корпусе. Я помню многих других детей, помню, как мы вешали на деревья фантики от конфет с какой-то гадостью внутри, таким образом обманывая более младших, которые, обнаружив подмену, потом плакали и жаловались мамам. Помню передачи про мир животных и, в частности, про акул, которые мы смотрели в холле возле столовой, и именно там, во время просмотра, меня вдруг сковал и заморозил страх смерти, то первое, приходящее в детстве трезвое осознание, безжалостное и бесчувственное (ибо все чувства в том контексте бессмысленны), о существовании конца собственной жизни. Мысли о Седневе почему-то выкатывались как воздушные пузыри именно той больничной весной, и именно с тем удушливо-оглушающе-подводным тягостным привкусом и булькали в моем отупленном сознании, словно привлекая внимание к решению какой-то совсем другой жизненной задачи.

Моя домашняя бутылка лежала теперь на дне пруда с водомерками, в меланхолично застывших солнечных бликах, и все было в коричнево-серых тонах. Вместо моря нас из больницы выписали в неподвижный, заросший пруд с водомерками и, озвучиваю голосом свекрови, с ее непередаваемыми интонациями «и с леп-то-спи-ро-зом!».

Пока муж болел в соседней комнате, я валялась на диване, в халате, расхристанная, с пустыми чашкой и тарелкой в выемке между подушками, которые было лень убрать, и они дзенькали при каждом моем движении, и вспоминала тот Седнев. Место, где мы увиделись первый раз, но ничего не помним, если бы не почти документально подтвержденные свидетельства родственников. Особенная седневская русская, дремлющая, речная сырость созвучна с печальной сыростью у меня в душе. Эта русская черниговская православная глушь, как с билибинских картинок, полная истинно православного траура (ибо все православие – бесконечный траур), поет теперь тризну и чернеет отсыревшим деревянным крестом, на который мне так любо смотреть теперь в моих мыслях.

Речка Снов там совсем узкая, переплыть ее ничего не стоит – но глубокая и потому опасная. Помню, как возле одного из деревянных, почерневших мосточков, на которых стирали и с которых ловили рыбу, в тени с водомерками, под нависшими кустами и ивовыми ветками мы нашли (возможно, даже с моим будущим мужем, хотя он этого и не помнит) утонувшую собаку – раздувшуюся, серую, страшную.

А чуть ниже, в той же убийственной серой, болотом и мошкарой пахнущей сырости, в крапиве и лопухах, находится плотина и старинное здание неработающей электростанции. Сразу за плотиной, в ивовых зарослях притаился песчаный пляжик, на который мы ходили со взрослыми. А напротив нашей горы с Домом творчества расстелились заливные луга – выщипанные коровами и лошадями, с жестким конским щавелем и клеверными полянами, а еще дальше темнеет лес. Тот лес манил меня, ноздри щекотал запах летней хвои, мне казалось, что то, что я ищу – находится именно там.

Один из моих детских снов – который помнишь потом всю жизнь, который, как особый узелок на шве, вспоминаешь совершенно вне контекста своего возраста – мне снился Седневский холм, и раскинувшийся по ту сторону реки левый берег с лугами и лесом в предрассветной дымке, серой, чуть зеленоватой, и там, перескакивая через болотистые лужи, возможно, отталкиваясь от их дна древком косы, скакала сама смерть: невысокая сгорбленная, но невероятно юркая старуха в бесцветном балахоне. Она всегда была там, в этом сне, в моем бочонке с воспоминаниями, даже на море, даже в свадебном путешествии в Турции, где-то на дне деловито шастала по своему сырому лугу пасмурным утром.

Поделиться с друзьями: