Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Минус (сборник)

Сенчин Роман Валерьевич

Шрифт:

Да, если нет сил и возможности путешествовать по свету, то есть пусть убогая, но все же альтернатива: перебираться из комнаты на кухню, из кухни в комнату. Эта процедура слегка освежает и взбадривает, и в то же время успокаивает.

Поели каши и перебрались. Пикулин лег на диван в позе покойника, сложив кисти рук на груди, Анархист занялся изготовлением самокрутки, а Олег, слегка протрезвевший, зачем-то стал показывать мне потертую, измятую фотографию из газеты.

– Вот, – объясняет, – какая у нас семья была. Заметь, как просветленно в будущее глядим, а оказалось – в могилу…

На фотографии полноватый благообразный пожилой мужчина с густыми седыми волосами, молодая красивая пара – муж и жена, и на плечах у мужа мальчик лет трех, полнощекий, улыбающийся, в кроличьей шапке. Все открыто и радостно смотрят в одну сторону, а над ними в виде фейерверка надпись: «С новым 1980 годом, дорогие абаканцы!».

– Это дедушка мой, Василий Георгиевич, – говорит Шолин как-то пугающе-вкрадчиво, – это папа, Юрий Васильевич, это вот мама…

– Приветик! – резанул затхлый воздух звонкий, приятный голос. – А что у вас дверь не заперта? Не боитесь? У-у, понятно, снова грустите…

– М-да, Наташа, веселого мало, – вздохнул Анархист. – Ночь близится, а мы трезвые.

– И хорошо, и всегда бы так!

Наташа, пятнадцатилетняя девушка из соседней квартиры, свежая, симпатичная, соблазнительная, как большинство девушек в ее возрасте, легкой походкой прошла по комнате, опустилась на свободный стул. Объявила, словно самую радостную в мире новость:

– А я из бассейна! Родителей уломала абонемент на полгода купить. Так наплавалась – класс!..

Я с ней знаком, можно сказать, – встречал здесь несколько раз, когда у Шолина была еще жива мать. Наташа помогала Олегу за ней ухаживать. Я любовался малолеткой… Сейчас тоже, ясное дело. Сижу вот в углу дивана, затаившись, полузакрыв лицо ладонью, сквозь растопыренные пальцы изучаю Наташины ноги в капроновых черных колготках, сквозь них слегка просвечивает белизна ее кожи. Пытаюсь представить, какая кожа у нее на ногах… Гладкая, без волосков, без жилок и родинок. Такая, наверное, как выражались раньше: цвета слоновой кости. Не знаю точно, какой это цвет, но выражение красивое… От ног ползу взглядом выше, выше, трогаю длинные пальцы, остренькие углы локтей, ласкаю горло, без морщин, без сантиметра лишней кожи, осторожно подбираюсь к лицу.

Лицо – самая важная часть в облике человека. Самая важная и самая незащищенная. И правы, думаю, мусульмане, заставляющие женщин прятать лица, беречь от солнца, пыльных ветров и взглядов посторонних людей…

– Наташ, – попросил-проныл Шолин, – цветочек, пожалуйста, обогрей нас. Сгладь горечь очередного разочарования.

Девушка ободряюще улыбнулась, закурила ароматную сигарету, Шолин и Анархист тут же стрельнули у нее по штучке, я договорился с тем и с другим, чтоб оставили.

– Так что, Олежек, за разочарование? – интересуется Наташа.

– Ох, понял сегодня, что любви-то нет.

– Хи-хи! А что же вместо нее?

– Вместо нее?.. Ну, вот есть, извини, есть половое влечение. Более или менее сильное, продолжительное или короткое… Была здесь вчера одна девушка, достаточно симпатичная, неглупая очень. Сутки мы с ней плотно общались. То разговаривали,

то… ну, это самое… И когда разговаривали, а говорили о возвышенном в основном – о живописи, литературе, – я не мог по-настоящему вникнуть, что она говорит, что сам говорю – мне мешало желание ее гладить, целовать. Я не слушал, а любовался, мечтал. И я уверен: так у всех. И через какое-то время это проходит, люди снова чужие.

– У некоторых малонормальных мужчин, может, и так, а женщинам важно другое! – пыхнула Наташа горячей репликой.

А мне понравились слова Шолина, я ведь испытываю те же желания, находясь рядом с привлекательной девушкой. Как вот сейчас. И потому спрашиваю достаточно нервно:

– И что тогда важно женщине?

В дверь позвонили. Что-то недовольно бурча, Анархист пошел открывать.

Пикулин привстал на диване, зашептал простенькую молитву:

– Хоть бы с водкой кто, хоть бы с водкой…

Анархист заглянул в комнату. Лицо озабоченное.

За его спиной маячит сухопарый и высокий, совсем молодой паренек с аккуратной прической, в куртке «пилот». Улыбнулся Шолину, и тот покорно к нему направился:

– Лучше в соседнюю комнату.

Ушли. Анархист остался между комнатой и прихожей.

– Кто это? – подозрительно щурясь, спросил Пикулин. – Слышь, Серый?

– Один из них… я рассказывал. Насчет квартиры опять.

– Скоты, – Наташа вздохнула. – В милицию заявить надо. Доводят парня…

– Можно попробовать и самим навести здесь порядок. – Пикулин поднялся с дивана, выглянул в прихожую и громко позвал: – Хэй, гость, подойди-ка сюда! – Оглянулся на Анархиста: – Как его?..

– Юр, не заводись!..

– Как его звать, спрашиваю?!

– Андрей.

– Андрюша, хэ-эй, на пару слов будь любезен! – Пикулин сел на стул в центре комнаты, бросил ногу на ногу. – Наталия, сигаретку можно у вас попросить?

– У меня две штуки осталось.

– Для понта! Чтоб вид иметь!

Девушка с неохотой подала сигарету. Он развязно стал курить, наверно, подражая киношным героям. Подождав минуту, другую, снова прокричал:

– Андрюша, дружок, не задерживай, очень прошу!

– Может, не стоит, – говорю. – Это ведь их дело…

– Идет, – прошипел Анархист.

В комнате появился Андрей, за ним – унылый, усталый Шолин.

– Здравствуй, Андрюша! – нагло разглядывая посредника, воскликнул Пикулин. – Как жизнь, как бизнес?

– Добрый вечер…

– Нормал? Ну и ладушки. Я хотел, Андрюша, с тобой потолковать мала-мала. Присаживайся, не робей.

Парень брезгливо посмотрел на маленького, невзрачного человечка на стуле, повернулся к Шолину:

– Не понимаю…

– Да ты не крутись, красотунчик. Ты все понимаешь, гад! – прорвало Пикулина, он вскочил и мгновенно оказался перед Андреем. – С-слушай, пешка, ты сейчас будешь запоминать мои слова. Понял, нет? Передай хозяевам, что хата уже занята. Вашей шулупони здесь больше нечего делать. Здесь – я! Понятно, мужчинка, нет? А зовут меня, для справки, Цедекович. Станислав Цедекович. Не слыхал такое сочетание слов? Зря, зря, красотунчик. Но ты запомни, твои хозяева знают. И если возникнут еще какие-то заморочки, то придется общаться плотнее. Понял меня? Если понял – свободен.

Андрей, спокойно выслушав эту эмоциональную речь, пожал плечами, сказал сладковатым голосом, но с затаенной угрозой:

– Хорошо, я передам. Все понятно. Спокойной ночи. – И, слегка поклонившись, вышел из комнаты.

Хлопнула дверь.

– Ну как, правдоподобно же получилось? – Пикулин решил узнать наше мнение. – Он все понял, больше не сунутся.

– Зря, – бесцветным голосом отозвался хозяин квартиры, сел на диван, положил голову в ладони. – А, все равно… я устал.

Тут и Анархист пришел в себя.

– Да, Юр, нельзя было так. Ты вот сегодня или в крайнем случае завтра уйдешь, а нам что делать? Об этом подумал? – Он подошел к окну, уставился в черно-огнистую муть. – Ночью могут всей оравой нагрянуть, отмундошат без разбора для профилактики…

– Да все четко, – не унывал Пикулин, – брось мандражиться!

Зачем-то и я подбросил дровишек в костер:

– Действительно, теперь может начаться. Давайте свалим на ночь куда-нибудь.

– Ребя, хорош! – вскричал художник-буян. – Все я правильно сделал. Надо давать отпор сволочам. Наталия, скажите! Они поняли, они знают, кто такой Цедекович.

– Эх, сейчас бы выпить. – Шолин убрал ладони с лица, посмотрел на девушку. – Наташ, у меня пенсия через неделю… одолжи… А?

– У меня нету денег.

– М-да…

А Серега Анархист вслух анализировал создавшееся положение:

– Отступать некуда. Будем готовиться к обороне. Они это так просто не спустят, вернутся. – Оглядел комнату, поправил берет. – Время терять нельзя! Так, они подкатят на тачке сюда, как раз под окно. Станут подниматься. Это займет у них не больше минуты… Во-первых, выставим на балкон часового. Кто добровольцем?

Пикулин сморщился, махнул рукой:

– А, началась Ирландия.

Я наблюдал за притихшей, растерянной, но тем более симпатичной Наташей. И мне захотелось геройства, я начал призывать мафию, представил, как мы бьемся с огромными, шкафообразными детинами, как я спасаю девушку, спуская ее на улицу по простыням. Нет, лучше выбиваю наведенный на нее пистолет, принимаю на себя предназначенный ей удар цепью…

– Пусть лезут, мы отобьем любые атаки! – вырвался у меня воинственный вопль.

– Молодец, Ромыч! Так, сколько нас?.. – Анархист заметался по комнате. – Раз, два… пять человек! Наташа, ты назначаешься медсестрой. В ванной наволочка на полу, из нее нужно сделать бинты. Сэн, Юра, Шолинберг…

– Мне все равно. Я – устал…

– Кончай ныть! Дело идет о жизни и смерти. Отвоей независимости, по крайней мере!

– Будем швырять бутылки, – показал я под большой обеденный стол. – Их здесь штук тридцать.

– А я умею кидать ножи! – в конце концов загорелся и Пикулин азартом предстоящего боя. – С любой позиции – девяносто процентов попадания.

– Отлично, Юр, гениально! Мы отобьемся! Сколько можно терпеть, в самом деле?! Свобода или смерть!.. – выкрикивал Анархист, продолжая метаться из угла в угол, подскочил к серванту: – Эй, товарищи, помогите его сюда передвинуть. Хорошее укрытие выйдет.

Я с готовностью взялся за сервант с другой стороны. Напрягся, толкнул. Случайно поймал взглядом Наташу и Шолина. Девушка, нахмурясь, следит за суетой, а Олег вяло вынимает бутылки из-под стола… Заскрипели по паркету ножки серванта, жалобно зазвенел хрусталь…

– Хватит, идиоты! – Наташа не выдержала, сорвалась с места. – Придурки!

Отпихнула Серегу так, что сервант угрожающе покачнулся и какие-то рюмки упали на стеклянную полочку.

– Вот же придурки, а! Ничего не трогать! Сидеть! – длинной очередью режут нас Наташины крики. – Си-д-деть, я сказала!

Пикулин шлепнулся на стул, выпучив от удивления глаза. Я отпустил сервант и выпрямился.

– Сидеть, ничего не трогать! Я скоро приду.

Шолин хмыкнул:

– Куда ты? К мафии?

– Пойду денег найду вам, дуракам. Совсем одурели! Лучше напейтесь тихонько, уснете…

– Честно принесешь, Наталия? – слабым, словно после обморока, голосом уточнил Пикулин.

– Только не идиотничать. И ты сними эту фигню с себя.

– Сниму, сниму! – Серега испуганно и торопливо сорвал с головы берет, стал развязывать пояс халата.

– Все, я пошла. Буквально десять минут.

– Может быть, вместе? – двинулся было за ней Пикулин. – Ну, чтоб в ларек сразу же…

– Я сама, мне продают. Ваше дело – сидеть спокойно.

– Хорошо, Наталия, какой разговор… Но, это, подешевле или… чтоб две… или одну и читушку…

Дверь хлопнула. Столяр подошел к столу, стал расчищать место. Анархист, повесив халат и берет в прихожей, остался в майке с надписью “BOSS”. Сел на диван, тяжко вздохнул:

– Сдались, значит…

– Зато все-таки выпьем.

Я стал скручивать цигарку. В груди начало знакомо теплеть и посасывать. Если Наташа принесет бутылку, то на каждого выпадает по сто с лишним граммов. Мало, конечно. Но если вдруг две…

– Давайте сервант хоть на место поставим, – делает несмелое предложение Анархист, но его тут же заглушает вскрик Пикулина:

– Нельзя! Ничего, ради бога, не трогай!

– Вот выпьем, и уйду к толкинистам, – ворчит Серега. – Они дураки, конечно, зато у них жизнь. Сражаются, мечи всякие делают. В них энергия есть, их можно заразить идеей свободы. Пойдем, Шолинберг? У них ведь и свой подвал, под кинотеатром «Победа». Я там бывал, смотрел, где удобней взрывчатку закладывать. Хм, собирался взорвать их к чертям… Вполне терпимое место для жизни… Ну, ты как, Шолинберг?

Шолин в ответ усмехается.

14

Наша избенка по окна засыпана снегом. И повсюду непроходимые, чуть не по пояс, сугробы, наносы; кажется, земля хочет понадежней укрыться от морозов, ветра, вообще от этого неласкового ноябрьского мира.

Еще с дамбы вижу: отец сгребает снег во дворе фанерной лопатой, ворочает здоровенные кучи. Работает размеренно и не спеша, зная, что быстро, с наскока, не справиться… Из трубы плотным прямым столбом поднимается дым. Что-то рано сегодня стали топить, обычно прогревают избу незадолго до сна, часов в восемь. А сейчас нет и пяти.

Пасмурно, сосновый бор за деревней похож на шероховатую, окрашенную густой масляной краской темно-синюю стену. Над бором заслоненное тучами, расплывчатое пятно старого, остывшего солнца.

По узкой, протоптанной среди наметенных в низину сугробов тропинке, берегом пруда шагаю к домику. Совсем не верится, что еще каких-то три месяца назад здесь был пляж, в мягкой, теплой воде плескались девушки в открытых купальничках, а потом загорали, лежа на золотистом песке. Из магнитофонов неслась веселая музыка, по вечерам берег был облеплен рыбаками, то и дело таскавшими меленьких карасей. По ночам под березой горел костер, молодежь пила спирт, орала песни, визжала, до рассвета раздражая собак в ближайших дворах, не давая людям выспаться, набраться силенок для нового дня… А утром к пруду сгоняли коров, поили перед долгим выпасом… Сейчас же – мертвая тишина, белое, холодное однообразие.

– Здоро-ово! – отец удивлен. – А ты что сегодня? Мы и не ждали.

Он втыкает лопату в рыхлый сугроб возле калитки, сняв рукавицу, проводит ладонью по мокрому от пота лбу.

– Отменили спектакли из-за гриппа, – отвечаю, – так что пару дней могу с вами побыть.

– А ты сам-то как?

– Вроде здоров.

– Ну, это главное. Иди маму обрадуй. Я здесь доделаю и тоже приду.

– А где Бича? – замечаю пустую будку.

Отец вздыхает:

– Н-ну, вот… нет больше нашего старичка. Дня четыре уже. Всю ночь перед тем выл, уйти хотел, видимо, а утром нашел я его возле будки… Договорились тут со знакомыми, у них щенята, но маленькие совсем. Без собаки-то плохо, и сон не сон – лежишь и слушаешь, как там на улице.

– Жалко, жалко, конечно, – качаю я головой.

Знакомый, вкусный домашний дух. Смесь из запахов приготовленной мамиными руками еды, теста, свежей клеенки на столе, книжной пыли, одежды, с детства родных вещей… В печке весело и резко потрескивают сухие дрова, дымоход гудит, по нему бешено мчится на волю – вверх – горячий воздух.

– Почему без света? – щелкаю выключателем, но лампочка не зажигается.

– Да у нас тут опять экстремальная ситуация, – делано бодрым голосом отвечает мама. – Позавчера буря была, столбы, говорят, повалило на несколько километров.

– Да? В городе вроде и не было. И как вы?

– Кое-как телепаемся. Отец аккумулятор приспособил, подключает маленькую лампочку. Все как-то становится поживей.

Мама сняла крышку с кастрюли, пытается что-то в ней разглядеть сквозь густой, обжигающий пар. Я достаю зажигалку, подсвечиваю.

– Полчаса уже закипает, и все никак. Зато, – мама тут же находит положительную сторону, – зато вкусней намного на живом-то огне.

– Вкусней, – соглашаюсь уныло. – Что-нибудь, может, помочь?

– Да что помогать… Расскажи лучше, как там в городе. Мы последние дни совсем… ни телевизора, ни радио. Газету хоть, слава богу, приносят…

Шевелю непослушными мозгами, выискивая, о чем бы рассказать. Мама опережает:

– Про Кашина-то не слышал? Про кызылского мэра?.. Во вчерашнем номере «Власти труда» сообщение, что объявил голодовку.

– Из-за чего?

– Что работать мешают, русских притесняют всячески. Потом найду, сам почитаешь… О, закипело наконец-то!.. Две охапки дров извела, а уголь так и не привезли до сих пор. Надо было чаще ругаться ходить…

Ужинаем тушеным мясом с картошкой. Над столом висит маломощный автомобильный фонарь. Свет он дает рассеянный и все же слегка разбивает тревожную, мертвую тьму.

– Отец три килограмма говядины заработал, – с гордостью сообщает мама. – Дров тут кому-то привез с Геннадием. Они мясом расплатились. Я тебе, сынок, отрезала кусок мякоти, возьми с собой. Между рамами положишь, не испортится, бог даст, при такой погоде.

– Пора бы и свинью уже резать, – говорит отец. – Как-никак, а дело к зиме. Люди режут. Может, завтра?

– Давай, – стараюсь ответить с готовностью, хотя аппетит от такой идеи мгновенно пропал – не очень-то это занятие из приятных, пересиливаю себя, спрашиваю деловито: – А паялки в порядке?

– На днях проверял – работают.

– Наверно, позвать надо кого-нибудь, – озабоченный голос мамы, – чтоб помогли…

Отец отмахнулся:

– Да сами справимся. Что нам, – он подмигивает, – двум взрослым мужикам! Освежуем, схожу за спиртиком. Попируем как следует. А, Роман!

– Конечно…

Без света заняться нечем. Спать еще рано, книги не полистаешь, разговор с родителями не особенно вяжется.

Побродил по ограде, пытался перекидывать снег, но плохо видно, куда кидать, да и желания нет. Все равно завтра-послезавтра новый нападает… Постоял возле пустой будки. Вот цепь и ошейник на крыше, миска, кость обглоданная… Через месяцок появится здесь новый житель на несколько лет. Потом – следующий. И у избушки когда-нибудь тоже…

Сажусь на ступеньку крыльца, закуриваю. Слушаю дальние, по-ночному неясные и беспокойные звуки, пытаюсь определить, кто или что их издает. Не получается. Как-то сами собой вспоминаются случаи из прошлого. Есть что вспомнить за двадцать лет сознательной жизни. Да нет, какой сознательной… Перетекаешь изо дня в день, что-то, конечно, меняется, на что-то все время надеешься, а потом понимаешь, что обманулся. Сам обманулся или тебя обманули.

Обманы на каждом шагу. Меня, например, долго (и если задуматься, до сих пор) из добрых, само собой, побуждений обманывали родители. Слишкой большой нежностью и любовью, обилием сладостей, разными чудесами. Что из детства запомнилось ярче всего? Как появлялась у нас дома новогодняя елка, украшенная разноцветными шарами, мишурой, гирляндами, конфетами. С горящей звездой на верхушке. Еще вечером большая комната нашей квартиры была обычна, все вещи скучно стояли на своих местах, а утром она вдруг превращалась в праздничный, неузнаваемый, неожиданно яркий мир. Я спрашивал, завороженно оглядываясь: как же это случилось? И родители отвечали: «Ночью приходил Дед Мороз, принес елочку, игрушки и что-то оставил для тебя вон там, в красном мешочке». Я лез под елку, совал руку в мешочек и находил подарки. А потом? Выводя меня на прогулку, мама старалась, чтоб я не увидел кучу серых, с опавшей хвоей, елок возле мусорного контейнера во дворе. А когда мне исполнилось лет восемь, я узнал, что елку приносит отец, она оттаивает, распускается в его кабинете; на шкафу я обнаружил коробку с елочными украшениями. И тогда во мне что-то исчезло, какая-то необходимая часть… Помню, у меня был плохой аппетит, я капризничал и воротил нос от тарелки, а родители говорили, что под тарелкой появится шоколадная медалька, но лишь после того как я съем суп или кашу. Я покорялся и в итоге завладевал круглой, обернутой

в фольгу шоколадкой. «Откуда она там?!» – удивлялся я и получал ответ: «Тарелочка волшебная, она дарит медальки только тем, кто хорошо кушает!»

В конце лета и осенью родители часто уезжали за грибами и ягодами на несколько дней, забирались далеко в тайгу, меня же оставляли с теткой. Возвратившись, дарили мне то мандарин, то конфету, то тульский пряник. Я опять удивлялся: откуда в тайге такие вкусные вещи? – а родители объясняли, что их положил на пенек маленький зайчик специально для меня. Ведь я хорошо себя вел, пока их не было? И много позже, попадая в лес и увидев пенек, я невольно чувствовал волнение и надежду: вдруг на нем лежит подарок от зайчика…

По вечерам мама любила рассказывать о Ленинграде, об этом сказочном городе, она заразила меня любовью к нему. А потом, попытавшись там пожить, между окончанием школы и армией, я понял: он так же доступен мне, как экспонаты в музее. «Руками не трогать», «Музей работает с 10 до 19»… И Питер превратился в такой же обман, как зайчик и Дед Мороз с красным мешком подарков…

Обманывали воспитательницы в детском саду, Сенкевич по телевизору в своем «Клубе кинопутешествий», обманывали учителя, девочки на дискотеке, строчки известного стихотворения, где, мол, все работы хороши, выбирай любую… Наша классная руководительница, Наталья Григорьевна, так интересно вела уроки истории, так старалась сделать из нас образованных, культурных людей, настоящих граждан великой страны! Вернувшись из армии, я узнал, что Наталья Григорьевна бросила учительствовать и занялась делом в истинном смысле слова – организовала сеть магазинчиков «Экзотик-фрукты». Как-то мы столкнулись на улице, и я ее сперва не узнал. Она помолодела, одета была в розовый спортивный костюм, голос ее не то чтобы погрубел, но стал тверже, фразы вылетали, словно упругие шарики… Вместо истории, гражданственности, Бородинского сражения Наталья Григорьевна так же увлеченно стала рассказывать о каких-то тропических, неведомых в нашем азиатско-сибирском Кызыле плодах; она строила планы приучить людей ежедневно кушать манго, киви, фейхоа, авокадо, перечисляла, сколько в них бесценнейших витаминов. Я набрался смелости и спросил: «А как же школа? Лжедмитрий, Бородино, граф Ростопчин?» Наталья Григорьевна отмахнулась, будто я напомнил ей о давнишнем, смешном и глупом случае…

Да, обманы. Они клюют меня ежедневно, повсюду. Эта девочка с подоконника, ведь она зачем-то сидела там и зачем-то я ее видел, одинокую и ждущую принца. И когда я был готов стать ее принцем, переродиться, воспрянуть, был готов к настоящей любви, она исчезла, подоконник опустел, кафельная коробка кухни стала холодной, жуткой, как глотка безводного колодца… А все эти наши актеры, их обольщения и обманы? А Серега Анархист? Он так долго заражал своей пусть дурацкой, но все же идеей, целью и вот, кажется, сдулся, как продырявленный шарик…

Отщелкиваю сигарету. Красноватая точка проделывает дугу и падает. Мелкие искры рассыпаются, исчезают… Черт, там ведь доски!.. Вскакиваю, подхожу к тому месту, куда приземлился окурок. Долго ищу. Накололся пальцем на острое. Гвоздь. Ворошу доски. Где же, блин?! Вот даже убогий бычок не может упасть нормально, в снег, а обязательно с кучей напрягов…

Заскрипела дверь в сенках. Голос отца:

– Роман!.. Рома, ты где?

– Да здесь…

– Чего не идешь? Мы уж тебя потеряли.

– Так… – Опускаю на место приподнятую доску; черт с ним, с окурком, – что будет, то будет. – Сейчас приду, в туалет только…

– Давай, давай, и спать надо ложиться. Завтра раскачаться пораньше придется, если со свиньей-то решили… Мороки не на один час, а дни теперь – и оглянуться не успеваешь.

Здоровенная непоросившаяся свинья прожила в тесной и темной пристройке к крольчатнику без малого девять месяцев. В марте, помню, это был аккуратный, розовый, резвенький комочек, а теперь вот – ленивая туша, встречающая человека жадным хрюканьем.

Отец всему любит давать имена. Машинам, теплицам, плодовым деревцам, не говоря уж о созданьях живых. Каждая племенная крольчиха как-то зовется. Одна – Тихоня, другая – Белянка, третья – Злюка. А для свиньи у него имени не нашлось. Все девять месяцев она была чем-то малозначащим, почти незамечаемым, два раза в день ей наливали в корытце тошнотворную жижу и скорей шли по другим делам, не слушая, как она заглатывает в себя еду, набирая вес. И только теперь, выпустив ее на хоздвор, мы увидели в ней нечто одушевленное.

Она крепко стоит на утоптанном, грязноватом снегу, медленно ворочает головой на толстенной, со складками шее. Оглядывается, привыкая к свежему воздуху, к свету. В ней чувствуются напряженность и готовность защищаться при первом же проявлении с нашей стороны агрессивности. Ее маленькие умные глазки наблюдают за нами, и, кажется, она понимает, для чего отец вяжет петлю на веревке, другим концом закрепленной на столбе дровяника; зачем мама держит эмалированный таз, а я раскладываю на столике ножи, паяльные лампы, тряпки. Да, понимает, но не может поверить, что люди, с детства ее кормившие, иногда выгребавшие из ее жилища навоз, бросавшие ей сухой соломы для лежанья, сделают плохо…

– Н-ну, я готов, – тихо, мягким голосом произносит отец. – Начнем?

– Ох, с богом, родные, – вздыхает мама.

Было время, отец не решался и курице голову отрубить, а теперь по десятку кроликов за раз режет, знает, как шкурку правильно снять, как желчный пузырь не проткнуть, где в брюхе что съедобное, а что нет. И вот с тех пор, как сюда переехали, каждую осень со свиньей приходится… Деревенская жизнь не особенно сентиментальна – с голоду пухнуть не хочешь, значит, должен все знать, мочь и уметь.

Осторожно, стараясь не делать резких движений, отец подходит к свинье, что-то вкрадчиво, почти нежно приговаривая, почесывая у нее за ухом. И свинья быстро расслабилась, поверила в ласку, начала благодарно похрюкивать… Движения отца все смелей, уверенней, левой рукой он чешет ей шею, а в правой у него появляется длинный, широкий охотничий нож. Я стою наготове… Вот свинья окончательно разморилась, она ложится, блаженно закрыв глаза. Отец ненавязчиво направил, чтоб легла на правый бок, так, что левые ноги у нее приподняты.

Продолжая почесывать, ласково разговаривать, он почти садится на тушу. Я затягиваю петлю на ее задней ноге и тоже готовлюсь навалиться. Мама нервно переминается, стоя поодаль, держа таз для крови… А утро нерадостное, небо от горизонта до горизонта плотно завалено тучами; снег тяжелый и старый, словно бы сейчас не середина ноября, а март; воздух удивительно теплый, густой, какой-то парной… или это просто мне так сейчас кажется…

– Все хорошо-о, хорошо-о, – баюкает отец жертву, и та отвечает сладостным, благодарным сопеньем.

Он оборачивается ко мне и другим, тревожным, серьезным, как перед неравной дракой, голосом спрашивает:

– Готов?

– Да.

– Ну, тогда…

Короткий, из глубины груди выдох, блеск мутного зеркала стали. И что-то хрустко лопается; размякшая, безвольная груда жира подо мной в полсекунды окаменела и дернулась так, что веревка натянулась струной. И тут же уши прокалывает тонкий, страшней любого человеческого, визг… Свинья пытается вскочить, мы сидим на ней, изо всех сил прижимаем к земле.

– Х-хи-и-и-и!..

– Эх, смазал немного, – перекрикивает ее визг отец, ворочая ножом под лопаткой.

– Ничего! – отвечаю. – Сейчас успокоится!

Ее попытки подняться слабее, слабее, визг сменяется надсадным хрипом. Туша обмякает, но теперь не в блаженной разнеженности, а в мертвом бессилии…

– Галина, давай таз!

Подбежала мама, сунула таз под свиную голову. Лезвие ножа прошлось по горлу, оттуда брызнула, как под напором, жидкая, малинового цвета кровь. По туше катятся волны судорог, кажется, это волны крови выкачиваются из нее.

– Отпускай, – разрешает отец. – Готовь паялки.

Бросаюсь, хоть торопиться теперь особенно вроде и некуда, к столику, нащупываю в кармане спички. Опасный момент – само умерщвление – миновал, впереди нудная процедура опаливания. Потом еще хуже: потрошение, срезание сала, расчленение… Что ж, приятного действительно мало, зато на всю зиму – с мясом.

Возня со свиньей заняла весь день. Наконец-то мама готовит ужин, отец ушел за спиртом. Я покормил кроликов, выпустил из стайки кур на хоздвор – пускай поклюют кишки, капли крови, что застыли ягодками в снегу… Теперь сижу на завалинке, положив под зад рукавицы, курю, отдыхаю.

Сделав короткий ноябрьский полукруг, солнце сползает за невысокую, поросшую осинником гору. Тучи темнеют, наливаются предночной густотой. Цвета пропадают, их грязнит, затирает вступающая в свои права ночь, оставляя лишь черный и серо-белесый.

Деревня сонная, безжизненная. Пруд пуст, гладь снега порезана темными линиями тропинок. Кажется, они так и ждут, чтобы по ним прошелся кто-нибудь, но никому никуда не надо.

Вот, правда, какое-то оживление. С готовностью приподнимаюсь… По ближайшей через пруд улице низкорослая рыжая лошаденка тащит разбитые, без бортов сани. Незнакомый мне парень, стоя на соломенной подстилке, качаясь, держится за вожжи, одновременно и погоняя, и придерживая лошадку. И она то рвется вперед, то приседает на задние ноги, послушно останавливается.

– Пшла, ч-чертан-н-на! – в пьяной злобе и жажде удалой скачки ревет парень, стегает лошадиную спину вожжами. – Пшла, зараза педальная!

Животное дергается вперед, а парень от этого отшатывается назад и, само собой, натягивает вожжи. И новая остановка.

– Да пойдешь же ты, тва-а!..

По всему пути их такого передвижения собаки заходятся в лае. К ним присоединяются тявкалы с соседних улиц, и вот уже на полдеревни переполох. Только у нас в ограде спокойно – у нас теперь нет собаки, нет того, кто может предупредить об опасности…

Стол освещен автомобильным фонариком. Вдвух сковородках парит ароматом свинина. В одной мясо и почки, в другой печень. На большой тарелке желтые, словно пропитанные сливочным маслом, бархатистые картофелины. Вдобавок соленые огурцы, помидоры, капуста, лепешки. Бутылка спирта.

– Вот, считайте, все свое, – празднично объявляет отец, наполняя рюмки, – ну, кроме муки и спиртика. Но выпить – это всегда у нормальных людей считалось все-таки роскошью, а хлеб можно при желании и самим растить. По идее, на земле от денег не особо зависишь.

Меня подмывает напомнить, сколько денег ушло на корм свинье, на целлофан, поливные шланги, но не хочется нарушать приподнятого настроения. Согласно киваю. Отец берется за рюмку:

– Давайте, родные, за все доброе. Как-то держимся на плаву, и дальше чтобы не хуже!

Чокаемся, глотаем жгучую жидкость, с удовольствием жуем свежее, нежное мясо, попахивающее сосновым дымком.

– У-у, объедение просто!..

Зачем-то именно в такой момент, в момент начала праздничной трапезы, в памяти стал крутиться процесс добывания этого мяса. Снова я почувствовал маслянистый, густой запах кровавых внутренностей, увиделась туша, по которой бегает синяя, гудящая струйка огня из паяльной лампы, надувающиеся и лопающиеся пузыри на обожженной коже. Зачем-то я пытаюсь внушить себе отвращение к мясу совсем недавно убитого при моем участии животного… Не получается, отвращения нет, нож, кишки, вонь сгораемой шерсти, удары топора по сочленениям костей, закопченная, без языка в блаженно улыбающемся рту свиная голова на колоде кажутся чем-то естественным, нормальным, как вот этот процесс питания, как скоро возникнущая потребность выделить лишние вещества из организма, звуки и запахи, что будут сопровождать эту процедуру.

– Вот отсюда, сынок, бери, здесь почки в основном, – говорит мама заботливо, – давай выберу, ты же их любишь.

– Не беспокойся, мам, – и я сам энергично принимаюсь выискивать в сковородке шайбочки порезанных почек.

После еще двух рюмок крепкого спирта мне делается совсем хорошо. Одну за другой, как семечки, бросаю в рот меленькие, тугие помидорки «виноградная лоза», с удовольствием раскусываю их, глотаю сочную, сладко-соленую, терпковатую мякоть.

Отец, захмелев, раскрасневшись, не спеша ведет монолог:

– Не-ет, раньше в материальном плане жили куда тяжелей. Бедней жили. Зато дух был в людях высокий. Особенно после войны. Я еще мальчишкой совсем был, а помню… Батя мой с ранением страшным вернулся, точнее – его в Красноярск в госпиталь отправили как безнадежного. И что? Женился, трех детей худо-бедно поставил на ноги. Дом построил, баньку, стайку. Козу завели, потом корову… В пятьдесят седьмом доконала рана все-таки – от нее и умер. Подготовил нас к жизни и умер… А как работали! Сестра моя с одиннадцати лет трудовой стаж начала. Да и все вокруг пахали, лодыри и людьми не считались, это я без преувеличения говорю. Это потом с ними нянчиться стали. А тогда – как в муравейнике были все. Как иначе? Иначе бы вымерли как народ. Просто не стало бы нас. – Отец наполнил рюмки, поднял свою, торжественно предложил: – Давайте-ка за то поколение. За наших с мамой отцов, за твоих, Роман, дедов! Ты их не знал, умерли они рано, потому что не жалели себя…

Алкоголь действует на него по-разному: порой, выпив, отец безудержно оптимистичен, мечтает об удачном лете, о нашей скорой светлой жизни, а в другой раз речи его рисуют все в чернейшем цвете, он ожидает скорого всеобщего краха. Сегодня, начав в бодром тоне, он постепенно сбивается на пессимизм.

– А сейчас почему тяжело? – спрашивает отец и сам же себе отвечает: – Не из-за безденежья, не из-за обстановки такой, м-м, нестабильной… Главная причина – отсутствие идеологии. Это теперь ругательным словом стало. Но если живешь в государстве – идеология необходима. Я раньше тоже против ее давления был, а теперь вижу, что стоило гайки чуть отпустить – и все расползлось… В общем-то все вроде бы просто стало: делай, что пожелаешь, зарабатывай, сколько получится, открывай свое дело… Вот кто бы лет двадцать назад нам позволил столько теплиц иметь? Сразу бы задавили. А вспомните, что в начале девяностых творилось – за ящик водки новенький «КамАЗ» можно было приватизировать, еще и спасибо в АТП скажут, что освободили… И почему-то все-таки почти все мы дураками оказались – не урвали свой, хе-хе, законный кусок. А потому не урвали, что нормальный наш человек приучен быть в коллективе, приучен стесняться хапать. Тут, кстати, как-то услышал по радио: оказывается, спекуляция – вполне научное, экономическое понятие, а совсем не что-то постыдное.

Здесь, в темной, забытой богом и людьми избушке, этот аналитический монолог кажется каким-то нелепым. Но вокруг еще две сотни таких же темных, засыпанных снегом домишек, в каждом ждут электричества, временами рассуждают о политике, экономике, в каждом кто-то чем-то обязательно недоволен. А за деревней – лес и поля на сорок километров, за ними – райцентр Минусинск, снова лес и поля, горы, деревни, города и жители, которые тоже пытаются разговаривать, вспоминать, анализировать…

– Ладно, отец, – мягким голосом просит мама, – что об этом сейчас…

– Но ведь обидно. – Он досадливо покряхтел, царапнул вилкой по тарелке. – Не хотим мы так жить… Нигде, наверное, такого кислого торгаша не встретишь, как у нас, у русских. Мы вот с мамой сколько упирались, пока за прилавок встали, да и то чужим – стесняемся, если уж торговать – так своим, тем, что сами вырастили… И очень многие от крайней нужды торгуют… А покупатели. Столько всяких приходит, в основном довольно приличные, одеты неплохо, интеллигентные лица, а глаза, глаза нищих. Подойдет и смотрит на огурцы, на редиску, будто глазами облизывает. Посмотрит и дальше плетется…

Тянет перебить отца, предложить по последней рюмочке перед сном, но я сдерживаюсь и терплю, понимая: не так уж часто бывает у него возможность говорить, никуда не торопясь, не часто появляется слушатель. Друзей тут у них с мамой до сих пор нет. Так, соседи, знакомые.

– Надо делать что-то, иначе совсем… – Отец разливает остатки спирта по рюмкам. – Ведь мы же, наше поколение, до этого довели. Все новенького хотели и вот получили… по харе под старость лет. Сядут, насосутся денег – и за границу или в отставку. И ведь ничего не боятся же! Но… У Андреева, кстати, рассказ есть очень хороший. Давайте допьем и расскажу… У-ух! Добрый спирт, под стать мясу… Там, значит, в рассказе, – о губернаторе. Он человек по-своему хороший и честный, но совершает преступление. Даже не преступление, если с точки зрения государственных интересов… В общем, по его приказу солдаты расстреляли демонстрацию рабочих, погибли и женщины, дети. И после этого уже весь город знает, да и сам губернатор уверен: его скоро накажут. Казнят. Он ждет этого, сам отказывается от охраны, от перевода на новую должность, в другую губернию. Он понимает, что от судьи не спрячешься. И его действительно убивают. Подходит человек с револьвером, стреляет и успевает скрыться. В-вот так… Я это к тому, что должна быть такая сила, которая наказывает за преступления. Под какую бы государственную необходимость их не рядили. Может, тогда и побоятся так откровенно над народом издеваться.

Я вспоминаю речи Павлика, Лехи, Сереги Анархиста и, забывшись, усмехаюсь. Отец заметил, вздохнул расстроенно – его моя усмешка обидела. Он медленно, грузно поднялся, поцеловал маму в щеку, направился к печке курить.

Поделиться с друзьями: