Минус (сборник)
Шрифт:
Она тоже пытается улыбнуться. Не получается. Да уж, попробуй обнеси человек двести кушаньями, никого не забыв, не пропустив. Спятить можно.
Ну, ладушки. Сейчас посижу в своем номере, с удовольствием выкурю сигарету, программы по телевизору попереключаю, а там время к трем. Надо сходить на лекцию. Заместитель министра печати приедет, расскажет о положении на отечественном книжном рынке.
Я заметил (естественно, не первый, но сказать все-таки стоит) – вернешься на старое, когда-то насиженное место, и вроде сама собой, почти незаметно, жизнь входит в ту колею, что была раньше. Тогда.
Раз в год, в июле-августе, я приезжаю в деревню к родителям и уже на другой день после праздничного застолья, сперва натужной, а затем легкой, душевной беседы продолжаю заниматься тем, чем занимался год назад. Поливаю огород, пропалываю грядки, чищу кроличьи клетки, а вечером, устроившись за шатким журнальным столиком в летней кухне, попивая чай, пытаюсь писать или читаю. Кажется, и не уезжал никуда.
Так же было в короткие периоды примирения и возвращения к жене.
Выпивали вина, обнимались, занимались любовью, засыпали в обнимку, а с утра все шло по тому же распорядку, какой установился во время нашей прочной супружеской жизни. До новой ссоры и моего очередного ухода.
Главное для меня – свой пятачок. Стол, стул, какая-нибудь тумбочка под бумаги. И вроде бы всё. Ясажусь за стол, будто забиваюсь в теплую надежную норку, раскрываю тетрадь – и ничего не замечаю вокруг, не слышу. Когда пытаются оттуда вытащить, отбиваюсь, царапаюсь, огрызаюсь. Передвигаться в пространстве, путешествовать, общаться с людьми не люблю, точнее – боюсь. Кажется, обязательно или заблужусь, или попаду в капкан. Хотя мне как-то приятно, когда рядом есть люди, когда я ощущаю поблизости огромный, шумный, безустанно клокочущий мир. Или, может, это необходимая доза раздражения, чтоб чувствовать свою норку самым уютным, спокойным местом и писать, писать в ней то, что пишу с тех пор, как меня научили выводить буковки, связывать их в слова…
Сейчас я снова в общаге, вот уже два года без малого. Почти шесть лет прошло с тех пор, как Лиза, моя тогда еще будущая, а ныне бывшая жена, вытащила меня отсюда – обтрепанного, вечно пьяного или с похмелья, зато полного надежд стать настоящим писателем – первокурсника Литературного института. Писателем я худо-бедно стал, пью намного меньше, чем раньше. Вообще, многие считают меня везунчиком, «удачником», как пошутил мой однокурсник Кирилл. Невесело пошутил – кажется, с завистью и издевкой…
Да, наверное, я удачник. Только еще бы как-то себя изменить. Жить начать, выражаясь штампом, по-человечески.
Просыпаюсь под пунктирные писки в половине седьмого. Вскакиваю, перещелкиваю штырек на задней панели будильника с “ON” на “OFF” и скорей закуриваю. До того как получил премию «Эврика» (три тысячи долларов), курил «Приму», а потом перешел на «Союз – Аполлон». Говорят, фильтровые сигареты безвреднее, зато тратится их больше. Пачки в день уже не хватает.
В майке и трусах сижу за столом, втягиваю чуть едковатый, чуть тепловатый дым, оглядываю комнату. Это уже пятая комната за два года в общаге. Прошлые были мало приспособлены для житья, и я чувствовал в них себя временно, как в деревенской заежке. Обжитыми были только письменный стол и кровать. А вокруг чужое, грязное помещение, горки хлама, оставшегося от прежних хозяев.
Но меня переселяли. С шестого этажа на четвертый, с четвертого на пятый, и опять на четвертый. Я запасался тумбочками, полочками, раздвижным обеденным столом, менял стулья на более удобные. И вот этой осенью (я стал как раз сотрудником Литинститута) засунули в комнату 428, где сейчас и сижу. Проживаю.
Комната чистая и уютная, насколько это возможно в общаге. На окне розовато-алая штора, стены в свежих обоях – синие на белом узоры под Гжель; есть даже холодильник, старинный, сытно гудящий «ЗИЛ». Здесь раньше жила семейная пара, потом съехала, и вот я стал владельцем этого гнездышка. Норки. Расставил удобно собранную за время переездов мебель, помыл пол и холодильник. Украсил стены подробными картами Москвы, Питера и юга Красноярского края. Устроился… У меня уверенность, что я буду здесь долго. Может быть, и тридцать лет. Хм, вполне может быть. А потом, бог даст, без проблем перекочую в Дом престарелых. Это не так уж невероятно. Тридцать лет – срок посильный (оглядываюсь назад, на мои отжитые тридцать лет, и лишь пожимаю плечами, удивляясь, как они промелькнули), да к тому же я себя знаю – оставь меня в покое, и я с места не сдвинусь. Лишь в юности пытался выстроить жизнь – наверно, тогда и растратил всю нещедрую порцию отмеренной мне природой энергии.
В комнате идеальный порядок. Постель заправляю тщательно, по-армейски; тщательно мою посуду; книги стоят
И дни мои такие же рассчитанные, ровные, упорядоченные. Каждая неожиданная мелочь ранит, выбивает из колеи, отравляет весь оставшийся отрезок до сна-отбоя.
Просыпаюсь в половине седьмого. Курю, потом надеваю рубаху, трико. Беру надежную тряпичную сумку и выхожу из комнаты. В общаге кратковременное затишье, ни одного человека в туннеле полутемного коридора… На лифте поднимаюсь на самый верхний – седьмой – этаж. Здесь живут слушатели Высших литературных курсов. Взрослые, по большей части, достаточно денежные люди. Здесь я в основном и навариваюсь.
Тихо иду к кухне. Две газовые плиты, две раковины, железный стол, заваленный грязными кастрюлями и сковородками… Меня интересует закуток возле мусоропровода. Сюда обычно составляют пустые бутылки. Я собираю пивные. «Чебурашки», как называла их моя бабушка.
Эта традиция – некое подобие зарядки. Она появилась у меня позапрошлой зимой, когда я оказался здесь без сотни в кармане и пивные бутылки очень помогали наскребывать деньжат на примитивное пропитание. Но что меня заставляет сейчас бродить по этажам, осторожно и опасливо, чтоб не звякали, складывать карие и зеленые короткогорлые стекляшки в сумку? Денег у меня, если не шиковать, мягко говоря, прилично, а эти десять-двенадцать рублей ничего не решают. Но каждое утро я встаю, одеваюсь и, даже не умывшись, не почистив зубы, отправляюсь на промысел.
Раньше, крадясь по темным безлюдным коридорам, держа тяжеленькую сумку несколько на отлете, я напевал: «Не думай о секундах свысока, придет пора, и сам поймешь, наверное…» Я, помнится, представлял себя каким-то героем, в тылу врага продолжающим бороться, готовым погибнуть, но не сдаться; собирал бутылки, будто секретные документы. Я знал, что, обследовав этажи, умывшись, сяду за стол и с особым жаром буду писать злые строки об этом мире. Да, сейчас мне представляется то времечко счастливым и героическим… Теперь я бормочу другое. Я полюбил другие песни. Такие, с привкусом дебилизма. И чаще всего вспоминается: «А у меня не жизнь, у меня не жизнь, а а-абы чё-о»… Абы чё, абы чё, это верно… Напевая между делом вроде первое пришедшее на язык, в самом деле говоришь о наболевшем. Просто прячешь это за другими мыслями, язык же не врет, он находит нужную песню, соответствующую мелодию… Да, не жизнь, хотя со стороны, судя по какому-нибудь прайс-листу (или что там сейчас играет роль списка достижений), можно подумать, что она у меня уже сложилась и течет лучше некуда.
Может, и так. Но зачем я хожу по этажам? Радуюсь бутылкам, сливаю остатки пива на пол и осторожно кладу их в свою надежную тряпичную сумку?..
Шестой и пятый этажи отданы очникам. Очники пять лет в общаге, им трудно найти подработку, и потому они обычно без денег. Если пьют, то водку, а когда, случается, пиво – не гнушаются сами сдать тару. По этой причине шестой и пятый этажи меня редко радуют… Я обследую кухни в левом крыле и в правом крыле, осматриваю подоконники в торцах, где частенько курят, ведут разговоры, иногда и под пиво… Так, вот есть уловчик – две штуки из-под «Балтики № 9»…
– И то хлеб, – говорю сам себе, – рубль сорок.
В общежитии недавно сделали довольно серьезный ремонт. Дыры в стенах из листов сухой штукатурки замазали бетоном, закрасили. На полы поверх истертого паркета положили линолеум… Помню, как делались дыры. Мы, первокурсники, обалдевшие от Москвы, переполненные писательским честолюбием и романтической безысходностью, напившись «Русской» владикавказского разлива (самой дешевейшей в то время), собравшись в коридоре, разбегались и, зажмурив глаза, врезались головой в стену. Слой сухой штукатурки ломался, как толстая скорлупа. За штукатуркой было сантиметров десять пустоты, а дальше – кирпичная кладка. Главное было не переборщить… Один поэт, Влад из Харькова, переборщил и рухнул. Остальные разбежались по комнатам. Но ничего, Влад выжил, на другой день снова стены ломал… Со второго курса его отчислили, как и многих других романтиков. Я остался учиться. Наверно, остался потому, что загасил романтику. На романтике далеко не уедешь.
С этажа на этаж спускаюсь по лестнице. Лестничные площадки тоже в плане бутылок иногда бывают почти что Клондайком.
Здесь официально установленные места для курения. Курение изредка сопровождается пивом… Я достаю зажигалку и свечу внутрь урны…
В общаге Литинститута семь этажей. Но три нижних отведены под гостиницу, и в них не проникнешь. Да и на оставшихся все больше коммерческих жильцов: студенты других институтов, вьетнамцы, азербайджанцы, которые целыми днями кучкуются во дворе, что-то без устали обсуждая; есть даже циркачи, репетирующие вечерами свои трюки в маленьком общажном спортзале.
Одно крыло четвертого этажа для сотрудников Лита (здесь живу и я теперь), а другое – для заочников. Они накатывают волнами круглый учебный год. В сентябре – первый курс, в октябре – второй и так далее… Шумно общаются, читают стихи друг другу, горланят под гитару малоскладные самопальные песни. И пьют, конечно.
– А-абы-ы чё. Чё, чё, чё, – бормоча машинально, я собираю добычу с подоконников, с пола у батареи, в закутках мусоропроводов.
Довольный, с набитой сумкой возвращаюсь к себе. Запираю дверь. Прячу сумку в шкаф. Удовлетворенный, почти сладостный выдох.
Липковатыми пальцами достаю сигарету. Присаживаюсь на стул. Весь день еще впереди. Очередной, огромный, но наверняка до одури похожий на большинство прошедших.Вру, все время вру и прибедняюсь. Ведь вот только что приехал с Форума молодых писателей, где вкусно ел и сладко спал неделю без малого; сегодня вечер журнала «Кольцо А» в ЦДЛ, а после него скромный, но неизменный фуршетец; завтра Вася звал на концерт «Короля и Шута» в клуб «Точка»; послезавтра я приглашен в клуб «Консерва» на презентацию книги одной юной (страшненькой, жалко, до ужаса) поэтесски; не за горами суд, где я могу поприсутствовать в роли болельщика, потом – пять дней в Германии. В общем, жизнь идет, но зачем-то я постоянно рисую ее как какую-то одноцветно-серую пустыню, ною об этом при любой возможности, пишу в основном об этом, уверяю себя, что все именно так.
Но где-то в глубине меня – маленький несогласный комочек. Он еле слышно, придушенно, и все же упрямо басит: «Врешь, врешь. Зачем ты врешь?» С недавних пор этот комок стал расти.
Жалко, что он стал расти слишком поздно. Теперь ведь уже ничего не изменить, не исправить… Вот опять ною, опять обмазываю себя и окружающее одноцветно-серым… Да, ныть легче, чем попытаться начать жить как человек.
Долго я успокаивал себя тем, что мое призвание, единственное настоящее дело – писать, а остальное малосущественно, остальное – для обычных, для обывателей, назначение которых сидеть по восемь часов на нудной работе, создавать уют в жилищах, тратить зарплату на тряпочки и вкусности. А теперь такой же жизни захотелось и мне. Теперь, когда все бытовые дела у меня сводятся к забиванию время от времени холодильника каким-нибудь пропитанием и уборке комнаты, очень захотелось стать обывателем…
Как-то этой весной мы сидели с Таней в маленьком парке недалеко от общежития. Тане тогда еще было семнадцать, хотя она уже заканчивала второй курс Литинститута; наши отношения продолжались больше года. Мы привыкли друг к другу, но и, кажется, начинали тяготиться друг другом… Мы сидели на скамейке, пили пивко и ждали, когда стрелки часов доползут до семи вечера и в общагу станут запускать гостей.
Я, как обычно, расслабленно мечтал, что вот соберусь с силами и сниму однокомнатку, что она переберется ко мне и мы будем жить семьей. Таня слушала, соскребая с бутылки цветастую этикетку.
– Да не снимешь ты ничего, – вдруг перебила с усмешкой.
– Почему?
– Потому что ты, Сенчин, чмо. К сожалению.
У нее и раньше в ответ на мои мечтания проскакивали иронические реплики, которые я старался не слышать, но тогда, в начале хорошего апрельского вечера, в парке, где со всех сторон слышались восторженные крики и визги бесящейся ребятни, в тот момент, когда у меня было столько денег, что впору декларацию о доходах подавать, эта фраза задела. Особенно – короткое, ненавистное еще с детства слово «чмо»… Я даже и не сразу нашелся, как отреагировать, потом кашлянул, обхватил левой рукой ее шею, притянул к себе, сжал. Сказал, сделав голос шутливо-угрожающим:
– Слушай, Тать, за «чмо» и схлопотать можно!
– Отпусти, – ее голос, наоборот, был слишком серьезным, и я отпустил.
Она поболтала бутылкой, глянула куда-то вперед.
– Понимаешь, «чмо» – это не оскорбление, это просто такой тип людей. По-моему. Ты вот к нему стопроцентно относишься.
– Чем же я к нему отношусь?
– Ну… – Таня перевела взгляд на меня, расстроенный, досадливый, сочувствующий взгляд. – Посмотри сам со стороны, как ты живешь. Как ты одет вообще, прическа какая. И ты же, в плане жизни, ни на что не способен.
Теперь я усмехнулся, даже громко хмыкнул, как бы защищаясь:
– Я – пишу.
– А-ай, пишешь. Фигню ты пишешь, Сенчин. Нет, – поправилась, – может, и есть у тебя талант, но у тебя же все одинаково. Всё – дерьмо. Бухают, блюют, никто ничем не занимается, а если вдруг и работают, то обязательно работа хуже тюрьмы…
– А у тебя что, – перебил я, вспоминая ее рассказики, – не то же самое, что ли?
– В этом-то вся и беда. – Допила, бутылку поставила под скамейку. – Надо другое искать.
– Ищи. Флаг тебе в руки.
– Я пробую.
– Давай, давай. Выдумай чего-нибудь, со счастливым концом.
Меня всегда доставали этакие разговоры о литературе, претензии, что у меня алкаши, отщепенцы, быдло, неудачники. И тем более слышать это от девушки, которая вроде как моя подруга, было особенно неприятно. Я спросил:
– Сколько там натикало?
Она отогнула рукав свитера:
– Без двадцати.
Если даже пойти самым медленным шагом, будем возле общаги через десять минут. Значит, десять минут еще надо мучиться здесь. Я через силу влил в себя остатки выдохшегося, теплого «Клинского».
– Ладно, Сенчин, ты не обижайся. Каждый живет так, как может. Живи так.
Но от этого успокоения я вскипел еще больше:
– А как, блин, я не так живу-то?! – Мне искренне захотелось хлопнуть ее по розовой, пока что гладко-пухловатой щеке. – Да, я не как большинство, чтоб сделаться счастливым от машины, работенки какой-нибудь денежной, нового телика. А тебе этого надо? Зачем тогда в Лит поступать? Чтоб научиться их прославлять?..
– И машина с телевизором необходимы. – Ее голос был каменно-уверенным. – Ну вот даже мелочь – почему ты часы не купишь? Так постоянно всех спрашивать, сколько время… Не стыдно?
– У меня есть часы! – Я злился и поэтому оправдывался, как ребенок. – В сумке лежат. Браслет сломан.
– Купи новый.
– Слушай, Тать, чего ты наезжаешь? Чего ты во мне роешься? Я тебе линзы купил – вот и радуйся. Почти две тыщи выложил.
– Большое спасибо… – Она отвернулась.
Я вытряхнул из пачки сигарету, закурил, быстро высосал до половины, обнял Таню, поднял со скамейки.
– Ладно, пошли. – И пообещал: – Буду исправляться. Квартиру, честно, сниму, сдам на права, куплю машинешку, для начала какую-нибудь попроще. Будем, – но серьезность быстро сменилась невеселой шутливостью, – будем с тобой в пробках торчать, «Авторадио» слушать. Я материться буду и на свои золотые то и дело смотреть, а ты мне, визжа, будешь рассказывать, как на метро без проблем везде успевала. Да?..
На вахте она отдала охраннику свой студенческий, мы поднялись в мою комнату, я закрыл замок на два оборота. Разделись и часа полтора кувыркались на односпальной кровати. Потом оделись, попили кофе, я проводил ее до троллейбуса. И она поехала в свои Химки. А я вернулся, сел за стол и, помню, хорошо поработал над очередной повестью…
Мы расстались с Татьяной в самом конце мая. Торчали, помню, компанией в летнем кафе, я не слабо тогда выпил водки. Таня весь вечер как-то особенно ко мне липла; она даже юбку надела, хотя обычно ходила в джинсах. Не знаю, что меня дернуло, но после каких-то ее слов (кажется, ласковых) я взял и послал ее подальше. Она поднялась и ушла. И остальная компания как-то быстро исчезла. Я сидел за пластиковым столиком, пил «Гжелку» и запивал яблочным соком. И запомнилось сладостное ощущение, что я – одиночка, я сильный, несгибаемый одиночка, который все сможет и которому никто не нужен… Кафе закрылось, меня выгнали из-под разноцветного тента. Спустился в метро и заснул. На конечных станциях меня будили, я пересаживался в другой поезд и, снова заснув, доезжал до другой конечной. Потом и метро закрылось, мужчина в оранжевом жилете вывел меня на улицу… До половины шестого, уже почти протрезвевший, я бродил вокруг станции «Алтуфьево». Можно было поймать тачку, но общага все равно закрыта наглухо с часу ночи до шести утра.
Я частенько попадал в подобные ситуации. Почему-то пьяным я никак не мог добраться до дому и ночевал то возле станций, то в подъезде (если вдруг дверь оказывалась без кодового замка), то торчал в ночном магазинчике, раздражая продавцов и охранников. И всегда я чувствовал, что эти мои ночевки ведут к перелому в жизни. Раньше они убивали любовь жены, теперь вот, бродя по пустым и страшным тротуарам возле «Алтуфьево», я размышлял, извиниться ли перед Таней или не стоит… Да, я, кажется, поступил по-свински, но, с другой стороны, может, это судьба. Может, нечто свыше заставило оскорбить ее и тем избавиться от той привязанности, что вскоре наверняка превратится в тяжелую, крепкую цепь и прикует к обывательской ежедневности… Надо, надо быть одиноким и сильным, идти тем путем, какой выбрал и какой, скорее всего, предназначен мне какими-то силами. Может, светлыми, может, темными, теперь это уже не имеет большого значения. Ясно одно – нельзя размениваться на мелочи. Машина, хм, права, прическа за триста рублей, на которую потрачено полдня в салоне… Пусть они там от этого тащатся…
В те дни я как раз закончил большую вещь. Ее приняли к публикации в одном из журналов. Примерно тогда же помирился с Лизой, с бывшей женой, и вернулся к ней. Тане я не звонил все лето. Ив сентябре, когда мы стали встречаться по вторникам, в дни творческих семинаров, лишь кивал ей слегка, из вежливости… А в конце октября я снова перебежал в общежитие. Тогда, оказавшись один по-настоящему, я вроде как все и понял про себя, про свою жизнь, место свое в этом мире. Таращась по вечерам из своего окна на мирные, уютные окна стоящей напротив пятиэтажки, я узнал, что хочу быть обычным; я стал зло завидовать людям в машинах и простым пешеходам, подолгу, как брошенная собачонка, бродил по лабиринтам спальных районов, представлял теплую, обставленную, как мне хочется, квартиру с телевизором, ванной, микроволновкой, каким-нибудь феном; я прихожу чуть утомленный с работы, с достаточно денежной, стабильной работы, и меня встречает в прихожей жена… И вот когда я захотел этого, точнее – когда мне стало это необходимо, я оказался один. Без друзей (те двое, что у меня появились в Москве – Кирилл и Вася, – напряженно работали, один женился, а другой собирался), без сил, чтобы действовать, а главное, без женщины, ради которой я, наверное, смог бы начать шевелиться.
Попытки сойтись с кем-нибудь оканчивались быстро ничем. Я вообще никогда первым удачно не мог познакомиться. Все девушки и женщины, с какими у меня что-то получалось, хотя бы один раз, сами давали понять, что хотят быть со мной. Правда, не много встречалось таких…И в один из вторников я увидел Таню во дворе Литинститута. Стояла, растирая носком кроссовки кленовый лист. Рядом с ней никого. Заметила меня, слегка так улыбнулась, качнула головой в знак приветствия; у меня, как у мальчика, задрожали колени, на спине засуетились ледяные мурашки. Я подошел.
– Привет!
Она ответила как раньше, когда мы с ней были вместе:
– Приветик!
– Ну, как жизнь? – задал я свой обычный, идиотский вопрос и получил такой же ответ:
– Да ничего… А у тебя?
– Так, хреновато.
– У-у, – она кивнула понимающе, но и слегка насмешливо, – как всегда, значит.
– Да нет, бывали просветы. А теперь что-то совсем…
Достал сигарету, щелкнул зажигалкой “Cricket”.
– А ты что, не куришь?
– Давно уже нет. И не пью.
– Молоде-ец. – Я поозирался, глянул на серое ноябрьское небо, придумал еще вопрос: – Пишешь что-нибудь?
– Повесть вот написала.
– Да? И о чем?
– Так… – Видно было, что разговаривать ей со мной не особенно хочется. – На православную тему.
– Интересно, слушай, – я сделал вид, что мне действительно интересно, – дай почитать. Обсудим.
– Не знаю… Потом.
Мы беседовали с паузами, выдавливая эти короткие фразы, глядя по сторонам.
Из-за угла желтого здания института, как обычно, стремительно, чуть не подпрыгивая, появилась Шевчена. Хотела вроде подойти, но передумала. Ограничилась выкриком:
– Салют, голубки!
Я тщательно сбил пепел с уголька сигареты. Спросил:
– Как, друг-то есть?
– Да так…
– Уху… Слушай, может, возобновим отношения?
Сказал это быстро, не раздумывая, не готовясь. Хотя, точнее, готовился к такому предложению с той минуты, когда увидел ее во дворике, в одиночестве.
– Даже так? – Повернула ко мне лицо, узкое лицо с большими темными глазами, с пухлой нижней губой, гладкой, чуть смуглой кожей.
– А что… – Я глубоко затянулся и бросил окурок. – Года полтора ведь общались же. Кое-что и хорошее было…
Она чуть заметно усмехнулась. Я ждал… Она как-то медленно и цепко проползла взглядом по мне и снова уставилась в сторону.
– Понимаешь, я вообще готовлюсь от мужчин отказаться.
– С чего это?
– Да так… духовные причины.
Теперь я усмехнулся. Разговаривать расхотелось. В голове пыхнули слова: «Уламывать… домогаться…»
– Что ж, – сказал напоследок, – удачи!
– Спасибо.
Я работаю (если это можно назвать таким сильным словом) в двух местах. В понедельник, среду, четверг и пятницу просиживаю по три-четыре часа в издательстве, а по вторникам – совместно с Александром Евсеевичем – веду творческий семинар.
Александр Евсеевич – известный советский писатель; кажется, четвертый десяток лет он работает в Литинституте. Пожилой, полный, соединением добродушия и солидности, фактурой напоминает голову из фильма «Вечера на хуторе близ Диканьки». В нем угадывается тот тип писателей, что попробовали известность еще до шестидесятых «оттепельных» годов, занимали ответственные посты, но остались полубогемными. Не андеграундный сорт, но и не литчиновничий. Та прослойка, что была между ними.
Пять лет он тащил меня к окончанию института сквозь мою неуспеваемость, запои, провинциальные комплексы, туповатую замкнутость, когда я не мог связать двух слов, а связать их в пристрастной беседе с ректором было необходимо. Объяснить, почему не ходил на лекции, почему не сдал сессию…
На пятом курсе Александр Евсеевич взял меня редактором в свое издательство, а после получения диплома, на следующий учебный год, предложил вместе вести семинар. Я, конечно, с благодарностью согласился, хотя место и малоденежное, и в себе я не чувствую педагогических способностей, но искать место денежное просто не было сил и энергии (впрочем, как и сейчас); и вот так плавно я перекочевал из разряда студентов в преподаватели… Честно сказать, преподаватель из меня никакой. За полтора года я успел убедиться.
Вот мы входим в аудиторию. Студенты поднимаются со своих мест.
– Здравствуйте, здравствуйте! – громко и тепло, будто детей родных, приветствует их Александр Евсеевич. – Сколько вас много сегодня! Садитесь, пожалуйста. – И голос его улыбается. – Так, Света, я твой рассказ прочитал. После семинара подойди, поговорим… Сережа, ты тоже задержись…
В это время, уткнувшись в сумку, я вытаскиваю тетрадь со своей речью, рукопись, которую предстоит обсудить, ручку. Выключаю сотовый телефон.
Семинар большой – человек под тридцать. Костяк – очники-третькурсники плюс несколько заочников-москвичей с четвертого курса и вдобавок еще отдельные очники и заочники – одни после академического отпуска, вторые – подобраны Александром Евсеевичем из отбракованных другими мастерами; время от времени он заходит в приемную комиссию, просматривает рукописи, которыми не заинтересовались, и находит потенциально одаренных. И, как правило, не ошибается…
Для разминки он сообщает какие-нибудь литературные новости, если у кого-то за прошедшую неделю случилась публикация, поздравляет. Я помалкиваю, сидя от него по правую руку, подперев кулаком голову. На студентов стараюсь не смотреть – мне неловко, и мысль только о том, как бы поживей, повнятней прочитать речь-разбор.
Потом начинается обсуждение. Одни горячатся, другие, кажется, выступают через силу, некоторые вовсе отказываются. Александр Евсеевич иногда останавливает говорящих, просит уточнить мнение, немного спорит, осаждает особо нервничающих. Я слушаю, то и дело отвлекаясь на посторонние мысли, на свою записанную в тетради речь.
Я знаю, что меня называют подмастерьем. Сначала злился и даже поругался из-за этого с Таней и Шевченой (как-то они стали меня на пару подкалывать). Только что злиться, ведь прозвище-то – в самую точку. Подмастерье и есть.
Несколько раз у меня возникало желание бросить это дело, перестать быть клоуном с убитой рожей. Но куда я пойду вместо этого? Преподавательство дает пусть не зарплату, так хоть комнату в общежитии; за нее я плачу тысячу рублей как сотрудник, а оклад у меня в районе шестисот. Каждое четвертое число месяца я прибавляю к зарплате недостающую сумму и получаю квитанцию – разрешение на дальнейшее проживание.
И вот сижу за столом, пялюсь куда-нибудь перед собой чуть выше голов студентов и, потея, жду, когда Александр Евсеевич произнесет: «Так, все высказались? Иван, ты ничего не хочешь добавить? Нет? Ладно… Пожалуйста, Роман Валерьевич».
Тогда я киваю, вздыхаю, выдерживаю десятисекундную паузу, а потом, косясь в тетрадь, но и стараясь показать, что говорю экспромтом, начинаю:
– В целом рассказ, конечно, интересный. Автор здесь хоть и продолжает ранее найденную тему, но явно видно углубление этой темы…
Порцайка похвал, цитирование двух-трех удачных кусочков, затем доза замечаний, примеры стилистических ляпов, сюжетных нестыковок, языковых нелепостей. Все это перемешано с раздумчивым мычанием и словами-паразитами, и минут через семь после начала я еще раз вздыхаю и поворачиваюсь к мастеру:
– У меня все на этом.
Потом говорит он…
Почти после каждого семинара Сергей, заочник с четвертого курса, автор тех вещей о горожанине, убежавшем в тайгу, вернувшемся и мечтающем опять туда убежать, признается мне:
– Ух, ну и дал Евсеич! Аж руки зачесались, так писать
хочется!– Н-да, – киваю уныло и завистливо.
Я понимаю, что в какой-то (и в немалой) степени он взял меня вторым руководителем, чтоб подготовить замену себе. А я что-то не подготавливаюсь. Шесть с половиной лет слушаю, питаюсь его энергией, его пылкими речами, разборами и советами, а толку вроде как не особенно. Научился только распознавать, по душе ему рукопись или нет, и строить свое выступление не совсем вразрез с его оценками…
Давно, на первом курсе, после каждого семинара мы с моим соседом по общажной комнате Кириллом покупали в ближайшем ларьке водку и «Колокольчик», садились на скамейку на Пушкинской площади, пили, обсасывали прошедшее обсуждение, мечтали о будущей нашей московской жизни, о творчестве, а затем, полупьяные, бродили по городу или шли в театр бесплатно (тогда у ректорской секретарши можно было получить бумажку, по которой студента творческого вуза пускали на спектакли)… Позже после семинаров я разносил по журналам свои рассказики или спешил к жене Лизе и письменному столу, даже перебегал из вагона в вагон на метрополитеновских станциях, чтоб скорее доехать… Когда я дружил с Таней, мы гуляли, попивая пивко, сидели на скамейке где-нибудь у Патриаршего пруда или на Тверском бульваре, обнимались и целовались… Теперь я стою во дворике института и чего-то жду. Студенты проходят мимо, иногда кто-то из них явно иронически бросит:
– До встречи, Роман Валерьич!
– Пока, – отзываюсь почти с ненавистью, – пока.
Вот ушли все. Вот уже и Александр Евсеевич появляется на крыльце. Подходит, устало и уютно сопя.
– Ну как, по-твоему, семинар прошел?
– По-моему – хорошо, – стараюсь ответить бодро.
– По-моему – тоже. Ну, пока!
– До свидания…
Оглядываюсь туда-сюда. Никого знакомых. Да и к знакомым просто так не подойдешь. Подойдешь, а что сказать?.. Передо мной желтостенное здание – здание, которое прославило и ославило в своих вещах бессчетное количество литераторов всех профилей, здание, где я проучился пять лет и вот уже почти полтора проработал, но сейчас оно мне чужое и чуть ли не враждебное. Сейчас я уверен: это капкан, который однажды защелкнул меня двумя крепкими челюстями, некоторое время я не обращал внимания, был занят поеданием вкусной приманки, а теперь захотел выбраться, но – не могу. Теперь лишь слабо трепыхаюсь меж этими челюстями, полудохлый, обессиленный, искалеченный. А ведь мог бы где-нибудь там, откуда когда-то сюда прикатил, жить по-нормальному, работать на нормальной работе, а вечером, напевая «Я люблю тебя, жизнь», приходить приятно-усталым к простой, без особых запросов жене, печатать время от времени, для души, рассказики в районной ежедневке… Да, всегда кажется, что не здесь все могло бы сложиться намного лучше.
Достаю мобильник, нахожу номер Кирилла.
– Я вас слушаю, – его учтивый офисный голос.
Он работает в информационном агентстве. Снимает квартиру не слишком далеко от центра и от метро, недавно женился. Мы с ним прожили почти весь первый курс в одной комнате, он подкармливал меня, когда я оставался без денег, читали друг другу свою писанину. Потом я нашел Лизу, а он вскоре – приемлемую работу.
– Привет. Узнал?
– Да. Добрый день. – Их там человек пять в одном кабинете, поэтому Кирилл говорит деловым тоном – учтиво и сухо.
– Чего делаешь? – спрашиваю, заодно направляясь прочь от института.
– Тружусь.
– Давай пива выпьем. Или водяры.
– Не получится.
– Да забей на все! Сколько уж не виделись. Давай выходи!
Его это агентство в десяти минутах ходьбы отсюда – на площади Маяковского. Отреставрированное здание позапрошлого века со свеженькими зеркальными стеклами.
– Я освобожусь ориентировочно в восемнадцать тридцать, – голос Кирилла становится сухим до предела.
– И что, мне тебя четыре часа, что ли, ждать?
– Не знаю. – И, не меняя интонации, сообщает: – В пятницу в Париж улетаю.
– В смысле?
– С Инной.
– С женой? Свадебное путешествие, что ли?
– Да, именно так.
– У-у, молодец, чувак! – Мне становится еще тоскливей, но тут же вспоминается достойный ответ на его Париж: – А я зато на халяву в Берлин двадцать шестого.
– Зачем?
– Какой-то у них там литфестиваль. Пять молодых авторов из России приглашены. Я – в их числе.
– Хорошо-о…
– Давай, – снова предлагаю, – спускайся. Хлобыснем за успех!
– Нет, к сожалению, не получится.
– Ну как хочешь.
Давлю на кнопку с красной трубкой, потом набираю 696. Автоматический женский голос без выражения информирует, что мой счет уменьшился на пятьдесят два цента… Блин, две минуты трепались! А толку в итоге… Да и какой мог быть итог?
Узкой Большой Бронной выхожу на Пушкинскую площадь. Впереди зеленовато-коричневый Пушкин задумчиво склонил голову, слева чем-то напоминающим коровий хлев пахнет главный в Москве «Макдоналдс», справа скамейки, где столько выпито…
Замедляю шаг, приглядываюсь к сидящим людям. Может, кого увижу литинститутского. Подойду, подсяду, если надо – сгоняю за выпивкой. Пообщаемся.
Нет, никого. Вот уже и ямка метро. Ладно, в общагу.Я почти не знаю Москву. Я никогда не мог предположить, что буду здесь так долго. По-настоящему не получается убедить себя в этом и до сих пор. Что я – в ней. И, лишь оказавшись перед Кремлем, пугаюсь, точно грубо разбуженный, вынутый из глубокого сна, и мысленно вскрикиваю: «Что? Где я? В Москве?»
Самая первая стычка с моей бывшей женой, а тогда еще даже почти и не невестой произошла как раз из-за Москвы. Мы искали Дворец бракосочетания № 1 в районе Чистых прудов, и я, не помню из-за чего именно, стал говорить, что не люблю этот город, что какой-то он как перемешанный огромной метлой – улицы петляют, дома рядом из разных эпох, людей – только и следи, чтоб не сшибиться лоб в лоб. «То ли дело Питер!» В Питере мне довелось пожить несколько месяцев перед армией.
Лиза в ответ возмутилась, наговорила про Питер раз в десять больше, чем я про Москву, хотя сама, закончив школу, первым делом рванула туда… Вообще, судьбы наши похожи, похожи до странности. Вот еще мне в Германии зависнуть на пару лет – и вообще не отличишь…
Мы родились в одном роддоме за пять тысяч км от Москвы, в маленьком азиатско-сибирском городе Кызыле. Ее и мои родители были знакомы, а мы с ней наверняка встречались где-нибудь в Доме пионеров, в парке культуры и отдыха или просто на улице… После десятого класса Лиза уехала в Ленинград, училась там в каком-то ПТУ, точнее – на годичных курсах, как имеющая среднее образование. Потом перебралась в Москву и поступила в Литературный институт. Стала студенткой семинара поэта Ошанина. И я, получив аттестат, тоже подался в Ленинград (вообще почему-то многие из Сибири традиционно едут искать счастье именно туда); тоже учился на таких же курсах при строительном ПТУ, а затем загремел в армию… Лиза, закончив Литинститут, получила предложение работать в Кельне и жила там года четыре, а я, дембельнувшись, вернулся в Кызыл – ставший столицей суверенной национальной республики, – помог родителям переехать на более-менее русскую землю, в деревню на юге Красноярского края, и несколько лет выращивал и продавал вместе с ними овощи, садовую клубнику, кроликов разводил… В девяносто шестом отправил в Литинститут свои рассказики и получил приглашение приезжать на экзамены. Сдал с грехом пополам, стал учиться. Лиза же незадолго до этого вернулась из Германии и купила двухкомнатную квартиру возле Коломенского, где любил жить царь Алексей Михайлович… В марте девяносто седьмого в Москву приехал Лизин брат Денис, с которым мы когда-то в Кызыле лабали в одной панк-группе песни протеста. С тех пор Денис изменился, стал баптистом, но приятельские отношения у нас сохранились. Он нашел меня, пригласил в гости к своей сестре Лизе.
– Лиза? – помню, усмехнулся я. – Мало мне Лиз русских классиков…
Но на другой день побрился как следует, протер мокрой тряпочкой ботинки, поехал. И случилось то, что высокопарно называют любовью с первого взгляда. Даже не красота этой женщины меня поразила, а уверенность в том, что вот о такой я и мечтал. Нет, не мечтал, потому что не смел.
– Привет, коллега! – сказала она.
– А? – Я не понял и нахохлился.
– Вам Денис не сказал? Я тоже в Литературном училась. Закончила шесть лет назад.
Я не поверил:
– Да?
Она засмеялась:
– Раздевайтесь. Давайте чай будем пить с облепиховым вареньем. Денис привез.
У нее был сын лет двенадцати. Гордо носил майку с надписью “Exploited”.
– Вот, – сказал Денис, – тоже панк растет. Вроде тебя.
В квартире творческий беспорядок. Повсюду разнокалиберные видеокассеты, какие-то разграфленные листы бумаги с рисунками, книги Герасимова, Эфроса, Эйзенштейна.
– Я теперь учусь на высших режиссерских курсах, – говорила Лиза, ловя мой взгляд. – Хочу стать режиссером кино.
– У-у, – озираясь, кивал я в ответ, одичавший за неполный год общажной житухи, замученный пьянками и «хвостами» с зимней сессии, ошалевший от близости этой женщины; я почти ничего не соображал в тот момент, но уловил главное – и она чувствует что-то ко мне, любопытство, по крайней мере…
Помню, очень медленно, через силу я тащился обратно в общагу. Потом уговорил Кирилла купить три бутылки «Русской» владикавказского разлива, и мы с ним как следует надрались. Я рассказал, какую встретил женщину… На другой день не пошел в институт, а, переболев похмельем, позвонил ей:
– Лиза, здравствуйте. Это Роман. Можно приехать?
– Гм… Да, приезжай, конечно. Когда тебя ждать?
– Где-то так через час.
Теперь я так же договариваюсь о свиданиях с дочкой:
– Лиза, можно приехать? С Настей погуляем в Коломенском.
– Да, приезжай. Когда тебя ждать?
– Ну, где-то так через час.
И тогда мы пошли, конечно, в Коломенское. Падал поздний мартовский снег. Огромные хлопья. Они украшали черные волосы Лизы, как бантики. На ней была длинная белая шуба. Из искусственного, наверное, меха. На мне – отцовское драповое пальто, о котором я месяца за два до этой прогулки написал в одном рассказике: «Мое пальто потеряло всякую форму и стало похоже на мешок с дырками». Но сейчас я казался себе элегантнейше одетым красавцем, богачом, ведь я шел рядом с такой женщиной. Почти моего роста (чуть-чуть пониже), стройная, но не тощая, с розовыми тугими щеками, губами, которые за счастье посчитал бы целовать любой, брови, так гордо изогнутые, от природы тонкие, глаза, какими можно любоваться всю жизнь. А волосы, ее густые, почти черные, даже на вид тяжелые, блестящие волосы, слегка вьющиеся. У меня тогда тоже были тяжелые, густые волосы, и тоже слегка вились… Теперь я боюсь своего отражения в зеркале. В первую очередь из-за волос. Где чуб, который то и дело падал на глаза, и во время писа2нья его приходилось поддерживать левой рукой? Осталась непонятная жидкая прядка. Лоб стал широким, и на освободившихся участках торчат редкие бесцветные ниточки… А у Лизы волосы всё такие же. Почему?
В последнее время, лежа с выпученными в темноту глазами на своей одноместной кровати и слушая однообразное тиканье батареечного китайского будильника, я иногда представляю, что она чем-нибудь тяжело заболела, стала некрасивой, что волосы у нее повылезли. И вот я прихожу и говорю: «Лиза, я тебя не брошу. Буду с тобой». И она плачет от счастья.
А тогда мы шли по Коломенскому заповеднику. Валил снег и было холодно. Под ногами хрустело. Совсем не март.
– Что-то пальцы окоченели, – сказала она и сунула руку в изорванный карман моего пальто.
Там была моя рука, наши пальцы сплелись…
Присели на старинную пушку, слева внизу была Москва-река, а перед нами – знаменитая шатровая, чуть покривленная церковь. Я стал что-то рассказывать про медный бунт, а она – про то, как женщин при царе Алексее Михайловиче закапывали живьем за измену законному мужу… Потом целовались.
Когда мы вернулись, сын Лизы Алеша исщелкал на нас целую пленку. Одна фотография у меня сохранилась.
Мы сидим вдвоем в подъезде (но это не совсем подъезд, а скорее – коридор) в старом креслице. Лиза в салатово-черном, грубой вязки, просторном свитере, волосы распущены, они блестящими волнами стекают на ее плечи, а рядом, в черном свитере, из-под которого выглядывает воротник серой рубашки, я… Мы здесь очень красивые. Так могут быть красивы лишь в один миг полюбившие друг друга мужчина и женщина…
После съемки сели ужинать, выпили бутылку «Арбатского». Денис рассказывал об общих кызылских знакомых, в основном он и говорил. В общагу я в тот вечер не поехал.
Недели через две я перебрался к Лизе и Алеше. Мне оборудовали в углу просторной кухни рабочее место – стол, тумбочка под бумаги, маленькая кушетка; в Щукинском училище, где Лиза недолго училась до поступления на режиссерские курсы, мы выпросили списанную декорацию – удобнейший стул с подлокотниками и бархатной красной обивкой… Я привез из общаги вещички, пообжился и вскоре почувствовал себя в уютной, теплой норочке. Рядом была красивая интеллигентная женщина, симпатичный паренек Алеша, который хоть и носил майку с названием панк-группы, но оказался почти паинькой. Квартира с унитазом, ванной, теликом, дом у самого метро и в нескольких минутах езды до центра; деньги на еду первостепенную как-то находились. Что еще надо?.. Писалось легко.Итак, одна моя работа в Литинституте, другая – в издательстве.
Издательство маленькое, небогатое, слабопродуктивное. Но с историей: в нем издал свою первую книгу опальный тогда Борис Ельцин, а вслед за ним – многие демократы первой волны и диссиденты; там же впервые в гибнущем Советском Союзе вышли некустарные издания Довлатова, Газданова, труд скандального историка Мурада Аджи, где он доказывал, что кипчаки (был, дескать, такой многочисленный и высококультурный народ, вышедший во главе с Аттилой из Центральной Азии) окультурили и славян, и племена Кавказа, да и всю послеримскую Европу, подарили миру штаны, избы, кирпичи, руническую письменность и практически все остальное, и крест именно кипчаки сделали символом христианства. Труд этот в начале 90-х вызвал шум и негодование, а потом забылся, задавленный томами сенсаций Носовского и Фоменко…
Сейчас мы выпускаем в основном тех, кто приносит вместе с рукописью необходимые на издание деньги, и держимся на плаву благодаря «Программе поддержки книгоиздательства Министерства печати РФ». Министерство на протяжении нескольких лет финансирует многотомную антологию, в которой собраны произведения о зверствах тоталитарных систем, истреблении духовенства, об удушливой атмосфере застоя…
Нас в издательстве пятеро. По крайней мере тех, кто достаточно часто появляется в кабинете. Александр Евсеевич, директор, Георгий Михайлович, редактор художественной литературы, Валентин Дмитриевич, редактор публицистики, четвертый сотрудник – Людмила Николаевна, ее должности я не знаю, но она составляет документы, гарантийные письма, общается с типографией, заключает договоры, в общем, ведет практическую работу. Пятый сотрудник – я. Свою должность я тоже не в состоянии определить. Я бываю редактором, корректором, курьером… Иногда приходит бухгалтерша, иногда, в экстремальных ситуациях (срочно вывезти тираж из типографии, скинуть большую партию книг заказчику), Людмила Николаевна вызванивает водителя Лешу. По мере надобности задействуем верстальщика, художника, наборщицу.
Рабочий день начинается в десять утра. Но обычно я опаздываю. Где-то на час. Как правило, мне это сходит с рук… Дело в том, что утро – слишком важный для меня период.
Встав в половине седьмого и пробежавшись с надежной тряпичной сумкой по этажам, я умываюсь, бреюсь, готовлю кофе и устраиваюсь за столом. Пишу, или правлю, или набираю текст на компьютере. Даже теперь, когда писательство, это единственное, что у меня осталось, и при этом (и, может, поэтому) вызывает чувство, похожее на отвращение, я сажусь и прилежно, как говорится, скриплю пером… Да, лучше бы сейчас в съемной, но своей хоть на какое-то время квартире принимал душ с ароматным шампунем, выскребал щеки бритвой «Жиллетт» с тремя плавающими головками, повязывал галстук и надевал костюм, прыскался одеколоном, готовясь к восьми часам сидения в офисе, которые принесут мне примерно пятнадцать долларов. Это, значит, получается – с полтысячи в месяц. Вполне приемлемо для московского служащего.
Но чтобы найти такое сидение, нужно потрепыхаться, поактивничать, а продолжать жить, как сейчас, естественно, легче. Ныть, проклинать себя, литературу, свое одиночество и жить дальше…
В начале десятого отрываюсь от тетради или компьютера и наскоро готовлю завтрак.
Кухня у нас одна на крыло этажа. Две газовые плиты. Чаще всего в этот час конфорки свободны – большинство жильцов уже разошлось. В основном работают в Литинституте – мы почти все здесь его сотрудники. Преподаватели, экспедитор, библиотекарша, неглавный бухгалтер, даже один проректор…
Я вообще-то люблю готовить. Щи, борщи с сахарной косточкой, котлеты с причудливыми приправами, из разных видов фарша, экзотические салатики и всякое прочее. Правда, после окончательного ухода от Лизы в середине октября (значит, вот уже почти месяц) есть мне не хочется. В глубине горла стоит густой, с привкусом подкисшей крови комок. Насильно я запихиваю в себя сосиски или глазунью, морщась, глотаю, заливаю это чаем без сахара. Комок на какое-то время исчезает, тонет, а потом, как поплавок, выныривает и возвращается на место…
Вот так я кое-как завтракаю, надеваю джинсы, свитер, пальтишко и, оглядев напоследок комнату, свою чистую норку, где все вещи всегда там, где надо, с сожалением выхожу.
На вахте офицеры-охранники. Иногда они красуются в своей будке не в камуфляжах, а в кителях с погонами. Старшие лейтенанты, капитаны, майоры, а главным у них – подполковник. Трудами этого подполковника общежитие Литинститута превратилось почти что в казарму: допуск гостей строго с девятнадцати до двадцати трех часов, курение строго в отведенных для этой цели местах, сдача пропусков при входе и получение при выходе, недопущение шума, массовых сборищ, игры на гитаре в коридоре и на лестничных площадках, периодические обходы студенческих комнат. Не представляю, каким бы ЧП явилось теперь пробивание стен подпившим поэтом, да и поэтов особых (пусть даже по внешним признакам) я в последнее время здесь не встречал.
Общага. Общаги… У меня было их пока что четыре. В Питере – при строительном ПТУ № 84, где парни и девушки жили на разных этажах, двери запирались воспитателем, и мои соседи лазили к подругам со второго этажа на третий по простыням (я лазить не решался, впрочем, и подруги не было); потом две в Минусинске – одна от мебельной фабрики, где одно время жила моя сестра – актриса местного драмтеатра (комнату снимал театр), а вскоре и я, монтировщик того же театра; другая – совсем короткий срок – училища культуры, в которую меня поселили на правах учащегося отделения духовых инструментов. И вот эта общага, в Москве, – кирпичное семиэтажное здание на улице Добролюбова, неподалеку от Останкинской телебашни, здание, пропитанное водярой, литературой, несбывшимися надеждами, потугами написать такое, что мир зашатается… Если решить увековечить память о всех здесь обитавших больших и средних знаменитостях, то мемориальных досок получится наверняка не меньше, чем на Доме на набережной. Но от чувства, что живу почти что в музее, кажется, только тяжелей…
Меня сейчас повсюду окружает литература. Даже улицы рядом с общагой сплошь литературные: Добролюбова, Гончарова, Руставели, Фонвизина, Всеволода Вишневского. Будто нарочно… И я постоянно вспоминаю надпись в своем синем литинститутском дипломе: «Присуждена квалификация “литературный работник” по специальности “литературное творчество”». М-да, специальность… профессия… Литературный работник, ориентированный на литературное творчество. Ссутуленный, погруженный в размышления, с желтыми от курева пальцами. На нем древнее, интеллигентского покроя (почти как у профессора Плейшнера) драповое пальтишко, в левой руке черная сумка с бумагами, а в правой – замызганная тряпичная, с какими-то, напоминающими малокалиберные снаряды, – предметами. Семенит по забитой машинами (пробка и туда и сюда) улице поэта Руставели. И впечатление, что именно он, этот в пальто, единственный в радиусе километра, кто читал творения того, чьим именем названа улица.
Возле магазина канцтоваров палатка с овощами и фруктами. Продавщица – вечно насупленная, агрессивная девушка, очень похожая на певицу Земфиру. Прямо один в один… Наверняка она и сама это знает, потому такая всегда – отпускает кило картошки или парочку яблок, будто великое одолжение делает. Может, уверена, что тоже должна бы сейчас петь со сцены модные песни, жить в лучших гостиницах, письма мешками от фэнов каждый день получать, а вот приходится с зари до заката в холодной палатке топтаться, вдыхать бензиновый дым, терять слух от рева тоскующих в пробках машин… Но бог с ней, с этой неудачливой двойняшкой шоу-звезды (тем более что из-за ее агрессивности я редко у нее что-нибудь покупаю), – здесь же, рядом с палаткой, располагается приемщица стеклотары.
Круглая, закутанная в бушлат и платки бабулька в отличие от продавщицы овощей и фруктов обычно бодра и разговорчива. Вот увидела, что я приближаюсь, узнала, широко, не стесняясь отсутствия половины зубов, разулыбалась. Еще издали поприветствовала:
– Опять одним из первых, милок!
И углы моих губ тоже поползли в стороны – редко в Москве услышишь подобное. Даже хорошо знакомые тебе люди чаще всего здороваются сухо и делово и лишь постепенно к тебе привыкают, входят в приятельскую колею, будто от контузии оправляются. Но, наверное, мы с этой бабулькой так искренне радуемся друг другу потому, что связывает нас короткая, почти ежеутренняя традиция, ритуал сдачи-приема бутылок.
– Возьмете? – для порядка интересуюсь, опуская на асфальт свои сумки.
Бабулька стоит радушной хозяйкой на фоне колонн из пустых пока ящиков. Ее морщинистое лицо от моего вопроса делается испуганным.
– Да а как же?! Чтоб я да у тебя!.. – И торопливо снимает с ближайших колонн два ящика. – Вот сюда вот, милок, коричневые, а сюда вот – зеленые.
Постепенно опорожняю тряпичную сумку. Бабулька, вроде бы помогая, незаметно проверяет пальцами, не поколоты ли у «чебурашек» горлышки. Потом мы считаем. Шестнадцать штук. Бутылка – семьдесят копеек. Мне на ладонь ложатся одиннадцать рублей и двадцать копеек. Мелочь, конечно, – иногда, по случаю, я выкидываю в каком-нибудь кабаке за одно блюдо пару сотен. Но сейчас, в данный момент, мне почему-то приятно, я рад этим монеткам почти как гонорару. Удовлетворение, пусть короткое, согревает…
– К лету, говорят, опять до рубля повысятся, – сообщает приемщица. – И еще, слышала, пластиковые эти треклятые бутыли хотят запретить. Вроде вредные они для желудка. Тогда, может, милок, совсем хорошо все будет.
– Хоть бы, – вздыхаю, пряча деньги в карман. – Ладно, спасибо вам. До свидания.
– До свидания, милок, до свидания. Всегда тебе рады…
Двигаюсь дальше. Мимо магазина канцтоваров, где обычно покупаю тетради по сорок восемь листов для очередной повести, дальше – почта, откуда отправляю родителям письма и бандерольки со своими публикациями. Радую, так сказать… По привычке, механически, напеваю:
– Ой, а-абы чё-о. Чё, чё, чё, чё…
Сзади, рядом, под самой спиной – гудок. Отскакиваю на газон, оборачиваюсь. Меня почти подцепил широкий нос черной «Ауди». За рулем симпатичная телка с распущенными желтыми волосами. Даже не глянула в мою сторону, будто смахнула с пути бесполезный мусор. Ползет по тротуару в объезд пробок. Сука. И я кричу ей вслед, тряся кулаком и черной сумкой с бумагами:– Сука! Тварь поганая! Пидараска!
Крики пролетают на метр, другой и растворяются в окружающем реве и гуле. А черная «Ауди» дальше, дальше – ей наплевать…
Скорым шагом от общаги до метро (я несколько раз засекал) двенадцать минут. На метро, с одной пересадкой, до работы еще полчаса. По московским меркам – недолго.
Последнее время мне кажется: в метро постоянный час пик. Кроме, может, раннего-раннего утра и позднего-позднего вечера… Я спускаюсь по эскалатору, подбрасывая ноги, скользя левой рукой по резиновой ленте поручня. Справа – плотно, чуть не на каждой ступеньке, выстроилась колонна людей. Высокие, низкие, с открытыми глазами, закрытыми…
Эскалатор длиннющий, думаю, самый длиннющий в Москве. Где-то на полпути ноги устают, я нахожу брешь в колонне стоящих и втискиваюсь туда. Отдыхаю, зеваю.
– Кислый молодой человек в сером пальто! – вдруг раздается из динамиков резкий, хамоватый голос, явно голос дежурной по эскалатору. – Пожалуйста, не загораживайте дамочку в розовой курточке! Где же, – голос становится сладким, – такие курточки приобретают? Загляде-ение!..
Ошарашенно оборачиваюсь, вижу сзади мужика в истертой кожанке с барашковым воротником. Глаза сожмурены – наверное, досыпает драгоценные минуты перед какой-нибудь сменой…