Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мир хижинам, война дворцам
Шрифт:

Музыканты, наконец, оборвали бешеный темп краковяка, стало тихо, совсем тихо, и тогда — тоже тихо — девичьи голоса завели старинную свадебную песню — на счастье:

Вже лужечки, бережечки вода пойняла,

Молодую Антоніну журба обняла,

Молоденькій Данило музики найма,

Молоденькій Тосi тугу розважа

Молоденькая Тося все плаче, рида, —

Не плач, не плач, Тосю, — тепер ти моя…

Настало время проводить молодых в каморку. Старшая дружка уже приготовила гроздь красной калины — подать родителям завтра спозаранку в подтверждение того, что невеста соблюла свою девичью честь…

КИЕВ

1

А Киев отходил ко сну — была поздняя ночь.

Затих гомон на центральных улицах, тихо стало в шумных парках на днепровских холмах, отгромыхал последний трамвай, изредка где–то вдали постукивали по мостовой колеса фаэтона.

Киев

спал.

И только песня не спала в притихшем на ночь городе.

Песня возникала то тут, то там, на сорока киевских холмах и в оврагах высокого берега, на просторных площадях и в изогнутых тесных переулках, меж многоэтажных каменных домов и в уютных палисадниках подле приземистых хибарок. Песня звенела и в овеянном ветрами старом городе на горе, и на привольной степной Шулявке, и в удушливой тесноте Подола, и за мрачной Батыевой горой, и на Соломенке, и на Демиевке, и звонче всего — над необозримой поймой Днепра, над тихими водами могучей реки.

И была песня разнотонна и разноголоса — город пел на разные голоса.

В лавре, в капличке, что приткнулась у древних киевских пещер, над мощами всем известных и над мощами даже богомольцам неведомых великомучеников, полсотни молодых послушников, которым и до пострига было далеко, а до принятия схимы лежал длинный путь испытаний и искушений, — юными, но уже смиренными голосами выводили в унисон на предутренней службе сорок раз, а потом еще и еще по сорок раз — «господи, помилуй; господи, помилуй; господи, помилуй…». Молодым послушникам было каждому не больше чем по двадцати одному году: их ровесники были уже взяты на фронт, на войну, — но послушничество в монастыре освобождало их от призыва в армию.

А рядом, только тесный проезд перейти, однако за двойными стенами — монастырскими крепостными и крепостными военного ведомства, — в бастионе петровских времен авиаторы, бортмеханики и техники подразделений 3–гo авиационного парка Юго–Западного фронта коротали солдатские ночи за песней, родившейся на полях битв трехлетней изнурительной, войны. Они пели: «Спите, орлы боевые, спите с спокойной душой…»

Но это не была песня ко сну, после которого придет веселое пробуждение к новому дню труда, радостей и забот. Это торжественное песнопение возвеличивало подвиг и увековечивало память погибших боевых друзей, это была скорбная песня над братской могилой неизвестных солдат.

И уж вовсе безутешно–тоскливая лилась песня из–под печерских круч, из мрачной теснины между Черепановой горой и Собачьей тропой, — словно пели ее где–то в глубине, в самых недрах земли, в преисподней, навеки проклятые и навеки не прощенные грешники.

Эта песня также пришла с фронтов войны, но с другой, вражеской стороны фронта — из–за реки Збруч, и лилась она теперь из–за колючей проволочной ограды, из выстроившихся шпалерами деревянных приземистых бараков — из лагеря военнопленных. Это была песня «Чуєш, брате мій, товаришу мій…», и пели ее галичане из легиона «сечевых стрельцов», украинского военного формирования австро–венгерской армии цесаря Франца–Иосифа. Они люто сражались, когда перед ними был царь, а позади — цecapь, и царь люто угнетал украинский народ, а цесарь дал клятву — деус вобискум! [5] — после этой войны никогда не притеснять более украинцев–русинов, если, конечно, его цесарское войско добьется победы над царем. Но они не захотели воевать, когда царь был свергнут, и на русский берег Збруча пришла, как говорили, свобода, — и тогда они добровольно пошли в плен к братьям–украинцам на русскую сторону, воодушевлённые мечтой объединить, наконец, веками разъединенный, обездоленный и униженный родной украинский народ. Но пленников посадили здесь за колючую проволоку и держали под особо строгой охраной, в особом концлагере для выполнения особо тяжелых принудительных работ…

5

Бог с вами.

Теперь они выводили припев: «Чуєш кpy, кру, кру, в чyжинi умру…» И была это в самом деле очень грустная песня, ибо пели они ее в своей родной стороне, которая, однако, оказалась для них чужою… Это была горестная песнь невыразимой трагедии украинского парода, тело которого веками рассечено было границами нескольких держав.

А с далекого Сырца, с другого конца огромного города, словно печальное эхо, доносилось: «А вже років двісті, як козак в неволі, по–над Дніпром ходить, викликає долі».

Там, в этапных казармах Киевского гарнизона, украинская Центральная рада, которая поставила себе целью создать национальное украинское государство и готовилась объявить себя его первым правительством, извлекала из маршевых

рот, направлявшихся на фронт для пополнения действующих частей, и задерживала всех солдат русской армии — украинцев по происхождению. Центральная рада собиралась объявить этот контингент первой вооруженной силой, которой и надлежало скрепить своими штыками притязания украинских сепаратистов.

Солдаты–маршевики, украинцы по происхождению, пели — «Гей, вийди, доле, із води, визволь, визволь, серденько, із біди», — но будущего своего они никак не могли себе представить.

А впрочем, вслушиваясь в многоголосую киевскую песню в эту апрельскую ночь 1917 года, внимательный наблюдатель понял бы всю противоречивость украинской народной жизни…

2

В самом центре города, на Владимирской, из широко распахнутых и не по времени ярко освещенных окон аудитории университета святого Владимира гремел ладный, хорошо спевшийся хор юных голосов. Исполнялась песня «Из страны, страны далекой, с Волги–матушки широкой». Пели студенты, и они действительно только что возвратились с Волги, из города Саратова, куда в первый год войны, под угрозой прорыва австро–немецкой армии на Киев, был эвакуирован университет. Вернули их теперь, после революции, не потому, что угроза прорыва отпала, а потому, что революция опрокинула все планы, правила, нормы царского примени — студенты снова собрались в стенах своей старой «альма–матер» на торжественный праздник и, вдохновленные безграничными перспективами революционного будущего, с особым увлечением и задором пели: «Первый тост — за наш народ, за святой девиз — вперед!»

А за Галицким базаром, на далекой Шулявке, где не было еще электрического освещения, а светили, шипя и потрескивая при порывах ветра, газово–калильные фонари «чудо двадцатого века», — в эту позднюю пору далеко раскатывалось эхо залихватского мотива, сопровождавшегося присвистом и притопыванием каблуков. Наигрывали «Семь сорок». То парикмахер Мунька, обладатель оригинальной, согласно паспорту, фамилии Барон и семинарист Наркис Введенский, закрыв очередное собрание «Клуба киевских анархистов», расходились но домам. С ними была Поля Каракута — девушка необычайной красоты, с двумя длинными светлыми косами и трагическим выражением глаз; из–за писаной красоты и этих светло–русых кос и обидел ее блестящий офицер–аристократ, адъютант командующего Киевским прифронтовым военным округом. С той поры и застыло вo взгляде Каракуты трагическое выражение, с той поры, не находя себе места, и начала она посещать киносеансы и танцы до утра в клубе «Мать–анархия». Мунька Барон и Наркис Введенский приметили красотку и решили сделать из нее первую в Киеве девушку–анархистку.

Не спал еще, как всегда в эту пору, и сад «Шато–де–флер» на склонах Днепра. В шантане «Шато» в прокуренном, задымленном зале звенели бокалы, стучали вилки, хлопали пробки от шампанского. Прапорщики и корнеты, с давным–давно просроченными фронтовыми отпусками, бледные с перепоя, с обезумевшими от «марафета» глазами, не сводили глаз с крохотной эстрады. На эстраде, на большом барабане, в коротенькой кисейной юбочке танцевала матчиш прославленная по всем киевским злачным местам «мадемуазель Матильда». После каждого куплета она напевала «Смотрите здесь, смотрите там, понравится ли это вам?» — и при этом подбрасывала юбочку то спереди, то сзади. Очумелые прапорщики и корнеты дружно подхватывали: «Моя мама–шансонетка по ночам не спит» — и от полноты чувств постреливали из пистолетов в электрические лампочки на люстрах. За разбитую лампочку приписывался полтинник к счету, а за выстрел в связи с военным положением полагалось двадцать пять рублей штрафа.

В это же время в небольшом, но комфортабельном особнячке на углу Караваевской и Кузнечной, в резиденции редактора киевской черносотенной газеты «Киевлянин», главы монархического клуба «Двуглавый орел» Шульгина, того самого Шульгина, который уговорил царя Николая II отречься от престола в пользу брата Михаила, — окна были плотно накрыты и ставни накрепко прихвачены болтами. Но до чуткого уха даже сквозь двойные рамы и толстые стены доносилось на улицу негромкое, но дружное пение. В столовой особняка, вокруг огромного овального стола уставленного бутылками шустовского коньяка «три звездочки», нарезанными лимонами и чашечками кофе по–турецки, сидели тридцать три офицера в форме гвардейских полков. В числе тридцати трех полковников, подполковников, ротмистров и капитанов были: князь Шувалов, князь Куракин, граф Ностиц, граф Шембек, граф Гейден, граф Бобринский, молодой безусый герцог Лейхтенбергский, а также отпрыски влиятельных фамилий Балашовых, Потоцких, Браницких, Фальцфейнов, Скоропадских, Ханенок, Терещенок, Галаганов, десяток остзейских баронов и, наконец, адъютант, и старший офицер для особых поручений при командующем Киевским военным округом — штабс–капитан Боголепов–Южин.

Поделиться с друзьями: