Мир хижинам, война дворцам
Шрифт:
Но непоседливый Максим Колиберда прорывался своим чередом, опасаясь, как бы старый побратим не заговорил всех до утра:
— А как же! Чтобы нигде в мире не было ни банкиров, ни фабрикантов, ни помещиков…
И тогда, сам по себе, возникал вывод из всего сказанного ранее в письме к солдату Демьяну:
«Солдат, выходи из окопов! Говори: долой войну! Вызывай из немецких окопов немецкого солдата — он такой же рабочий и крестьянин. Пускай и он скажет: долой войну! Братайтесь, солдаты вражеских армий. К братанию на фронте призывает солдат большевистская партия и ее вождь товарищ Ленин…»
Тут сомнения овладели осмотрительным Авксентием Нечипоруком,
— А если паны, помещики, всякая там буржуазия и паразиты не дадут своего согласия? Что тогда?
— Ох и кутерьма же тогда, браток, начнется! — крякнул Боженко.
— Тихо, ты! — прикрикнул на него Иванов и искоса глянул в сторону каморки. — Молодых разбудишь!
И они писали дальше и тихо вели разговор, чтобы не потревожить первый прекрасный брачный сон молодых. Вокруг дома, в садике и на улице, слышалось соловьиное пение. Но голоса соловьёв не нарушали ночной тишины; они углубляли ее. И только паровозные гудки с далекого Киева–второго и гудки пароходов с Днепра иногда доносились в комнату сквозь раскрытые окна: далёкие гудки паровозов и пароходов, как будто неслышные днем, ночью становятся словно громче и звучат волнующе и тревожно. Они куда–то зовут и что–то обещают — зовут неведомо куда и обещают неизвестно что.
Прокламация закончена.
Письмо к солдату Демьяну Нечипоруку на позиции в гвардейский корпус получилось длинным, на двух страницах, вырванных из ученической тетрадки «в две с косыми». Его сложили вчетверо и вложили в конверт без марки — на фронт ведь и написали адрес: номер полевой почты.
И тогда разогнули спины и глубоко, полной грудью вздохнули приволье киевской весенней ночи.
Весна на киевских холмах также куда ощутимее ночью, чем днем. Ей прибавляют силы и красоты не только соловьиное пение, но и ароматы, забивающие дух, останавливающие удары сердца и одурманивающие сознание.
Целебно пахнет тополь в сережках, пахнут клейкие почки на каштанах, пахнут почки на липах, пахнет цвет абрикоса, вишни, пахнет сама земля — черная ли, глинистая ли, песчаная ли, — каждый клочок земли источает собственный аромат.
Неправдоподобно прозрачен весною ночной воздух над Киевом. Парки, окутанные днем зеленоватым маревом первой, редкой еще в кронах зелени, сейчас, при лунном освещении, стали как бы гуще и застыли в мерцающем тумане, словно охваченные инеем после оттепели. Лунное сияние пронизывало все, и в этом лунном свете воздух казался еще прозрачнее, словно его и не было вовсе. Даль стала глубже, а тени земле — более четкими. И это обогащало и расширяло зрение.
И чудилось, что там, вдали, да и тут, вблизи, меж черных теней, захоронена некая тайна, и ее непременно нужно разгадать, сразу, тотчас, теперь же.
И слышно в такую ночь над Днепром — через овраги и обрывы, с холма на холм — далеко–далеко, как над необъятным морским простором: скажешь на одном берегу, а услышат на другом, еле виднеющемся в серебряной дымке.
Легкий ветерок принес отзвук еще одной запоздалой песни к дому Брылей… Сюда, на Печерск, откуда–то из нагорной части города. Пели хором «Заповіт» Тараса Шевченко.
Пение доносилось с большой Подвальной, 25 — из здания 1–й украинской гимназии директора Науменко. В просторных классах, среди сдвинутых к стенам парт, прямо на пол ворохом было навалено прошлогоднее ароматное сено, и на сене, вповалку, по полсотни в каждой комнате, лежали, сидели на корточках или на подо–конниках открытых в весеннюю ночь широких окон молодые ребята.
И
полтысячи юношей, каждому из которых было едва по шестнадцать — семнадцать лет, выводили старательно, как в церкви на молитве:Як умру, то поховайте мене на могилі,
Серед степу широкого, на Вкраїні милій…
Им, конечно, рано еще было умирать — они только–только начинали свою жизнь. Но всем сердцем своим молодым они любили свою отчизну, землю отцов и дедов, свой народ — обездоленный и порабощенный, обезличенный и оскорбленный, — и они желали жить для своего народа и отдать ему свою жизнь. Только они еще не знали, как это сделать. Не о смерти было их пение, а о жизни. Ибо об извечной жизни своего народа написал поэт эти слова, — и в эти слова любимого поэта–борца, Тараса Григорьевича Шевченко, они, юные, вкладывали всю свою любовь к родному краю, к милой сердцу Украине.
В классах Первой украинской гимназии пели гимназисты, реалисты, семинаристы, ученики высших начальных училищ: их созвали со всей Украины — от Слобожанщины до Карпатских предгорий, от Черного моря до Беловежской пущи, сюда, в столицу Киев, на «Всеукраинское вече учащихся средних школ». Это вече молодых должно было положить начало широкому молодежному национальному движению. Первейшей задачей было: школу на Украине сделать украинской, обучать в школе детей на родном языке и изучать в ней родную литературу и историю родного народа.
Все это были юноши не старше семнадцати лет. Старшие были призваны в армию, на войну. Родители этих молодых людей проживали преимущественно по селам Украины, а сами они, получая образование, ютились в казенных пансионах или на частных квартирах в городах и местечках. Их родители были сельскими учителями, земскими врачами, землемерами или агрономами, управляющими помещичьих имений, служащими сахарных заводов, попами провинциальных приходов, чиновниками почтового ведомства, мелкими лавочниками, ремесленниками; одной ногой они были в городе, другой — в селе.
И все эти юноши были ныне охвачены неудержимым стремлением — строить Украину.
Как строить и какую Украину — они не знали, об этом и должен был сказать им кто–то более знающий, кто–то ближе стоящий к «политике». И они пели:
Щоб лани широкополі, і Дніпро, і кручі
Було видно, було чути, як реве ревучий…
И предутренний ветерок заносил отзвук песни из центра города на предместье Печерск, к дому старого арсенальца Ивана Брыля. И люди в доме Брыля — сам Брыль, его шурин Авксентий Нечипорук, его побратим Максим Колиберда и их друзья и товарищи — Андрей Иванов, Василий Боженко, Ипполит Фиалек, солдат Федор Королевич — потихоньку, чтобы не разбудить молодых в каморке, тоже подтягивали
Поховайте та вставайте, кайдани порвіте
И вражою, злою кров’ю волю окропіте!..
Звезды уже побледнели, небо словно бы поседело, за днепpовскими необозримыми лугами — оттуда, откуда сам Днепр выплывает, — зарделся далекий горизонт.
Приближался рассвет.
Первым, как всегда, загудел «Арсенал». Ему вторили «Южно–Русский металлургический» и Гpeтеpa и Криванека на Шулявке. Потом загудел пивной завод Бродского, обувная фабрика Матиссона на Подоле и Миклашевского на Глыбочице. — А тогда и все остальные: Фильварта и Дедина, Унгермана и Неедлы, «Бронзолит», «Феникс», «Ауто», «Труд», Кузнецова, Когена, Дувана, Шиманека, Валентина Ефимова и десятки прочих — сперва один за другим, а потом слитным хором, и этот хор гудков катился от верфи на Подоле к холмам старого Киева и к Святошину, в степь.