Мир хижинам, война дворцам
Шрифт:
— Значит, вы ненавидите не Россию, а — российскую империю, царский режим, который притеснял вашу Украину, ненавидите самую систему угнетения народа…
Флегонт опять пожал плечами. Все это само собой разумелось.
— Выходит, — обрадовалась Лия, — когда вы говорите, что любите Украину, это означает, что вы не можете примириться с нуждой и бесправием украинцев? И чтоб избавить народ от этой беды, вы готовы даже жизнь положить?
Флегонт молча кивнул.
Лия остановилась перед Флегонтом. Она волновалась. Сейчас она должна просветить этого милого, но наивного юношу. Только два года тому назад ее самое просветил какой–то «вечный студент»,
— Босняцкий, — сказала Лия, — а для всех народов на земле вы желали бы такого же счастья, добра, о каком мечтаете для своего народа?
— Конечно! — снова пожал плечами Флегонт.
— Значит, и за это стоит отдать жизнь?
Флегонт помолчал. Он уже не смущался. Серьезность разговора родила простоту отношений.
— Стоит, — согласился он. Потом прибавил: — И надо!
— Милый Босняцкий! — вскрикнула Лия. — Так этого же и хотят большевики–коммунисты!
Лия села рядом и даже взяла Флегонта за руки.
— Вот что я вам скажу, Босняцкий: добиться счастливой жизни для обездоленных во всем мире — как это прекрасно! Вы согласны со мной, милый Босняцкий?
— Согласен.
Было приятно, что девушка говорила ему — милый. И что держала за руки — тоже. Но он еще никогда не вел таких разговоров и потому чувствовал себя не совсем ловко.
— И вообще, — пылко произнесла Лия, — какое б это было счастье, если б на свете был только один народ! Вы согласны, Босняцкий?
Флегонт кивнул. Хотя не очень–то себе представлял, как это может быть. Разве что — когда–нибудь, позже, очень нескоро, когда уже добрую тысячу лет побудет на земле этот самый коммунизм?
— И потому, Босняцкий, — произнесла Лия торжественно, — борьба трудящихся интернациональна!
— Интернационализм — это очень хорошо! — солидно согласился гимназист.
— Значит, надо, Босняцкий, в революционной борьбе отодвинуть узкие интересы своей нации на второй план!
— Как это? — спросил Флегонт и осторожно высвободил свои руки из Лииных.
— В наш век, — заговорила Лия поучительно; в конце концов она была уже в партии, а он — просто юноша, она — студентка, а он — только гимназист, — в век империализма, когда буржуазия во всех странах эксплуатирует трудящихся, и они могут сбросить гнет капитализма, только объединив свои силы, — борьба за национальные идеалы уводит пролетариев от борьбы за социальное освобождение, срывает международную солидарность трудящихся и становится даже контрреволюционной, так как объединяет трудящихся с их национальной буржуазией.
Лия произнесла эту тираду до конца и вдруг смутилась — теперь уже она, а не Флегонт; Флегонт смотрел удивленно, даже неприязненно. — А смутилась Лия потому, что вдруг почувствовала: пускай и верно то, что она говорит, но слова ее звучат как–то книжно, абстрактно, заученно…
— Значит, — хмуро переспросил Флегонт, — выходит, что национальное освобождение надо… побоку?
— Да, да! — ответила Лия. Но почувствовала, что сказать это она себя заставила. — Во имя интернационала…
— То есть на Украине пускай и дальше… не будет украинских школ и наш язык запрещают, как при царе…
— Фу! Зачем такая крайность? — искренне возмутилась Лия. — Вы вульгаризуете, Босняцкий!
— Так выходит! — ответил Флегонт мрачно. — Выходит, что те нации, которые и при капитализме были свободные и державные — господствующие нации, — так свободными и останутся, а те, которые свободы не имели — угнетенные, — должны отказаться от своего освобождения?
Он
решительно схватил фуражку, готовый напялить и уйти.Лия поймала его за руку:
— Босняцкий! Погодите! Куда же вы?
— Вы сами спросили, — выдернул Флегонт руку, — что я люблю больше всего, и я ответил! Сказал… о самом дорогом! Вам, первой в жизни! — В голосе его зазвенели слезы. — А теперь выходит, что любить свой народ — контрреволюция! — Он вдруг почти закричал: — И скажите, если вы такая умная: как можно любить весь мир, все нации и не любить свою? Брехня ваша любовь!
— Погодите, Босняцкий! — с мукой в голосе произнесла Лия. Она вырвала фуражку из его рук. — Сядьте!
Флегонт сел — с вызовом и демонстративно. Странно, почему эта девушка так понравилась ему тогда, когда они рядом дрались врукопашную с монархистами? А теперь… Интересно, что скажет Марина, когда он передаст ей весь этот разговор?
Лия закрыла лицо руками и с минутку посидела молча. В самом деле, что–то тут было не так! Но что?
— Не сердитесь, Босняцкий, — сказала она тихо. — что–то в самом деле не так… Например, насчет языка…
Она взглянула на Флегонта и виновато улыбнулась.
Одна улыбка — и Флегонт опять не узнал Лию. Это снова была не та девушка, что так взволновала его сердце на Крещатике. И не та, в кимоно, — когда он только пришел. Даже не та, которая всего миг назад сделалась ему так неприятна. Она была опять новая — вконец смущенная, с растерянной улыбкой, беспомощная. Доброе сердце Флегонта не выдержало, ему стало жаль ее.
И он заговорил — примирительно, но взволнованно, мягко, но страстно, — чтоб высказаться самому и убедить ее.
— Вот хотя бы украинский язык! У нас на Печерске вы редко и услышите другой. Мать моя по–русски почти не умеет. Отец, — он горько улыбнулся, — по–украински говорил, конечно, только дома: на службе ведь нельзя! И, знаете, когда идешь по городу и вдруг услышишь, что кто–то тоже говорит на твоем родном языке!.. А! Вам, русским, этого не понять!
— Я понимаю, Босняцкий! Ведь я — еврейка!..
Лия откликнулась, уже стоя у окна: пока Флегонт говорил, она приподняла штору и глядела на улицу, жадно вдыхая влажный ночной воздух.
— А русским это чувство незнакомо: их язык никогда и никем не был запрещен! И поэтому наше ревнивое отношение к родной речи они считают шовинизмом! Прямо странно, что даже русская интеллигенция не хочет понимать обиды!
— Настоящая интеллигенция это понимает, — возразила Лия. — Не понимает обыватель. А не хочет понимать — реакционер.
Свежий, чистый воздух, веявший с Днепра, наполнял грудь. Дышалось глубоко и вольно. За окном улица была уже почти пустынна. Редкие прохожие спешили домой. В булочной напротив с грохотом спустили железную штору. На углу, в аптеке, было как всегда светло. Под своим каштаном безногий Шпулька наигрывал на банджо. От Золотых ворот вниз по Владимирской удалялась какая–то фигура в широкополой шляпе и черной крылатке, солидно постукивая палкой о выщербленные кирпичи тротуара.
Это уходил Винниченко. Он договорился со Шпулькой: утром Поля принесет тысячу — можно спокойно ехать в Петроград в международном вагоне, остановиться в Астории, пить коньяк с лимоном и добиваться, чтобы Временное правительство удовлетворило требование Центральной рады — создать украинскую армию.
— Вот видите! — продолжал Флегонт. — А что бы запели эти обыватели и реакционеры, если б запретить им говорить по–русски и заставить учиться в школе только на чужом языке, хотя бы на украинском!