Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Когда в конце июля они уезжали на новую квартиру, хозяйка спрятала Верино пальто, пытаясь получить с них плату за лишний месяц. Хозяин вмешался и восстановил справедливость. В то лето Набоков возил жену в Чехословакию — представлять ее сестрам (Елена Ивановна гостила у него в мае). Вряд ли у нее могли сложиться добрые отношения с Ольгой. Судя по рассказам тогдашних русских парижан (в частности, моего доброго парижского знакомого Б.Н. Лосского), от Ольги можно было ожидать любых, самых черносотенных выходок, да и через полсотни лет Набоков настоятельно отговаривал своего биографа от знакомства с ней.
Вера и Набоков провели неделю в Констанце, на Боденском озере. Потом наставник две недели купался на Балтике со своим питомцем Шурой. В конце сентября молодые супруги переехали в двухкомнатную квартиру майорской вдовы фрау Лептель («Она сама могла бы быть майором», — с содроганием говорил ее русский квартирант), и Набоков засел (точнее, залег) за свой первый роман. Тот самый, что сперва назывался «Счастье», а в конце концов стал называться «Машенька».
Весь
Лежа на стареньком диване майорской вдовы, Набоков описывал убогий берлинский пансион с растерянными обитателями-эмигрантами. Молодой романист вживался в привычки и повадки своих героев и писал матери, что с каждым днем все лучше узнает их; они вовсе не изобретены им, это «реальные люди»; он различает их запахи, знает их походку, их аппетиты. Набоков признавался, что ему понятна стала теперь чистая, пронзительная радость, которую, вероятно, ощутил Господь, сотворив мир. Мы же — мы только переводчики этого Божьего творения на свой язык, мы его маленькие подражатели и плагиаторы, мы только дополняем чуть-чуть то, что он написал уже, как зачарованный комментатор приукрашивает иногда чуть-чуть строку гения. Это была правда. И герои Набокова, и подробности их жизни, и события, да все почти, что мы находим у этого «великого выдумщика», подсмотрено им в творенье главного Творца — в окружающем мире. Однако это еще не вся правда, ибо уже тогда он напряженно работал над пересозданием Мира усилиями своего необычного и странного Дара.
Итак в пансионе полурусской-полунемецкой хозяйки Лидии Николаевны Дорн («Пансион был русский и притом неприятный») живут русские эмигранты — странное сборище людей, которые, покинув родину, застряли на полпути куда-то. Куда? Они живут как на вокзале — случайная мебель, под окнами рельсы и поезда, сотрясающие дом и обдающие окна клубами дыма; на дверях вместо номеров — листки с цифрами от старого календаря (так легче помнить о времени). Здесь старый поэт Подтягин, который давно бы уехал, кабы смог одолеть эту непосильную тягомотину с паспортом, визами, полицией; мерзкий черносотенец-пошляк Алферов, ожидающий приезда жены, — этот, может быть, здесь и выживет, уж больно пошл; голубиная гомосексуальная чета танцоров; красивая тоскующая Клара, влюбленная в молодого постояльца — загадочного Ганина; и, наконец, сам Ганин, главный герой, человек не слишком приятный, как сообщает матери сам Набоков, а все же главный, о нем-то и речь. И воспоминанья ему автор отдает свои, самые дорогие — и свою Выру, и свою первую любовь Валю-Тамару (почти в неизменности, во всяком случае, в куда большей сохранности, чем она возродится у него позднее в «Других берегах»). Герой думающий, герой, замечающий многое, к тому же он спортсмен, что, как верно подметил критик, в русской литературе не часто случалось.
К мерзкому Алферову должна вот-вот приехать молодая жена; он охотно поверяет свои тайны Ганину, «распахивает душу», тычет ему фотографию жены, в которой изумленный Ганин с волнением узнает свою Машеньку. И тогда воспоминания о юной любви и утерянном русском рае вдруг настолько властно вторгаются в жизнь Ганина, что в сравнении с ними сегодняшняя призрачно-вокзальная жизнь пансиона начинает казаться нереальной. Опустившийся, живший как во сне Ганин испытывает четыре дня острого счастья и решает наконец действовать. На убогой вечеринке он подпаивает Алферова и отправляется сам встречать Машеньку, чтоб немедленно увезти ее подальше от этого скота. Поступок, прямо скажем, не слишком этичный, но ведь и человек этот, Ганин, не слишком приятный. К тому же и Машенькин муж, Алферов, как остроумно отметил московский критик, один из «недуэлеспособных» героев Набокова, открывающий и серию его пошляков и самую тему пошлости. Однако перед приходом поезда Ганин вдруг осознает, что план, им придуманный, бессмыслен, ибо настоящей Машеньке никогда не дотянуть до идеальной Машеньки его воспоминаний. Как вообще реальные отношения с женщиной не поднимаются до острого счастья недовоплощения, неосуществленности, ожидания и мечты. Даже в сладостных его воспоминаниях об утерянном рае лучшие не те минуты, когда Машенька решила отдать ему «всю себя», а когда роман их только начинался. Да ведь и теперь, в пансионе, лучшие минуты — это когда роман как бы начинается снова («у меня начался чудеснейший роман… Я очень счастлив»). Внимательный читатель (конечно, внимательные читатели появились у Набокова только позже) отметит, что мысль эта пока еще не слишком зашифрована:
«И в эту минуту, когда он сидел на подоконнике мрачной дубовой
уборной и думал о том, что, верно, никогда он не узнает ближе барышни с черным бантом на нежном затылке, и тщетно ждал, чтобы в тополях защелкал фетовский соловей, — эту минуту Ганин теперь справедливо считал самой важной и возвышенной во всей его жизни». Внимательный читатель вспомнит, что интерес к Машеньке Ганин утратил примерно при тех же обстоятельствах, что и к отдавшейся ему в такси Людмиле (тоже ведь Люся). Да и вообще внимательный читатель отметит, что есть что-то общее у этих двух героинь. Например, запах дешевых духов (это ужe и внимательный Стивн Паркер замечал). Или вот: на предпоследней странице, после слов о том, что он «собирается встретить» Машеньку, сразу вдруг — о Людмиле: «почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься, как выходил из ее комнаты». С чего бы это? «Просто так…» — скажет нам автор, но мы-то уже поняли, что он и словечка не скажет «просто так», зазря и случайно.Дождавшись прихода поезда, Ганин садится в такси и уезжает на другой вокзал: он решил уехать во Францию…
Финал неожиданный, и простодушный читатель эмигрантской библиотеки на периферии русской колонии, воспринимавший «Машеньку» как еще одно подражание Бунину (и Тургеневу), был, естественно, разочарован (о чем простодушно рассказывает в своих, порой весьма уклончивых, мемуарах секретарь, ученица и последняя любовь Бунина Г. Кузнецова и каковой мемуарный эпизод московский критик О. Михайлов с готовностью выдает за веский аргумент против прозы Набокова — видите, простой народ не понял, не принял). Неожиданным в этом романе был, впрочем, не только финал, но и зачин: встреча двух антагонистов в темноте остановившегося лифта. Роман вообще построен мастерски, это еще современники отметили, как отметили они блеск деталей, наблюдательность молодого писателя и его несомненный талант. Отметили и остроту конфликта между настоящим и будущим, хотя еще и не восприняли с должным вниманием тему времени. Отметили и некоторую странность романа. И то, что герой его человек неприятный, эгоист. (О. Михайлов загадочно написал позднее, что этот эгоизм «самая характерная черта, свойственная всем проходным (?) персонажам Набокова».) Впрочем, надо признать, что после выхода первого романа нареканий было еще не так много (видно, конкурентом молодой Сирин-Набоков еще не стал ни для кого). Хвалили, впрочем, тоже умеренно. Отметили реалистическое описание эмигрантской жизни, бунинскую (а за ней и тургеневскую) традицию. В романе и правда можно было еще заметить и ностальгические «общие места» эмигрантской литературы, и привычного романтического героя, и кое-какие расхожие слова и фразы, как бы еще даже не набоковские: «Никто не мог бы сказать, о чем он размышлял… были ли это думы о паспорте, о Париже…»
Набоков и сам не раз говорил, что это самый слабый его роман, что это даже еще и не бабочка, а личинка (надписывая книги друзьям, он, как правило, рисовал на них бабочку и только на «Машеньке» рисовал личинку). В предисловии к английскому переводу романа (еще через 45 лет) Набоков писал: «Хорошо известная склонность начинающего автору вторгаться в свою частную жизнь, выводя себя или своего представителя в первом романе, объясняется не столько соблазном готовой темы, сколько чувством облегчения, когда, отделавшись от самого себя, можешь перейти к более интересным предметам». Желание облегчить душу здесь несомненно, однако о желании «отделаться от самого себя» в первом романе (создав после этого столько романов о самом себе же) он мог написать в 1970-м лишь с одной целью — сбить со следа (игры с «догадливым читателем»), исключить напрочь неуправляемые догадки, особливо догадки нескромные (а где же вы видели скромного биографа?). Говоря о своей нежности к первому своему роману, о сентиментальной к нему привязанности, Набоков объяснял их причинами ностальгическими, как бы признавая, что действительность и воспоминания были перенесены в этот роман еще нетронутыми, непереработанными (тогда как их надо «так перетасовать, перекрутить, смешать, разжевать, отрыгнуть», что от автобиографии «останется только пыль»).
Самые внимательные из нынешних читателей (скажем, тот же С. Паркер или наш А. Долинин) находят, что этот роман-личинка вовсе не так прост. Они видят в нем «тонкие переклички-повторы в разных пространственно-временных планах». Скажем, портрет Алферова и упоминание о «смешном господине» с желтой бородкой. Или лиловый химический карандаш, обнаруженный и в надписях на садовом столе и на стекле Алферовских часов. Новое поколение критиков, знающее позднюю прозу Набокова, без труда обнаружило, что простота «Машеньки» кажущаяся (как и простота некоторых набоковских стихов), что в романе под видимым всякому глазу поверхностным слоем есть и другой, построенный уже «по правилам игры». А простота — для невнимательного читателя, для которого тут и эпиграф из Пушкина:
…Воспомня прежних лет романы, Воспомня прежнюю любовь…И при всем том «Машенька» — еще очень прозрачный, нежный, теплый роман. В нем есть, по признанию самого Набокова, «человеческая влажность», от которой он надеялся избавиться и, на счастье, не избавился окончательно.
Роман был закончен, однако «отделаться от самого себя» было невозможно. Темы невозвратности времени, невосполнимости утрат, невозможности примириться со смертью близкого существа (потрясение и боль того мартовского дня неизбывны!) продолжали мучить Набокова и по окончании романа. Едва завершив его черновик, он пишет рассказ «Возвращение Чорба». В свадебном путешествии близ Граса юная жена Чорба погибает, наступив на электрический провод. В отчаянии он отправляется в обратный путь, по следам свадебного путешествия, примечая и восстанавливая в памяти всякую подробность, все, что еще совсем недавно они видели вдвоем…