Мир не в фокусе
Шрифт:
Вернувшись, я обнаружил очередную бутылку с белой целлулоидной этикеткой на горлышке, на которой забавными готическими буковками было выведено: «Мюскаде». Немаловажное уточнение, особенно, если учесть, что месье Луи, пользуясь неограниченной свободой за своей стойкой, мог нацедить туда чего угодно, а мы уже были настолько хороши, что и всем-то премного довольны. Но при виде дополнительного испытания и Жифа, распластавшегося на ядовито-красном столе, меня затошнило и, даже не извинившись, я рванул за ключом, впрочем, расторопно-предупредительный бармен, опасаясь, конечно, за пол, усыпанный опилками, опередил меня и не мешкая широко распахнул дверь. Благодаря этому крохотному выигрышу во времени я добрался до надлежащего места, где из меня без усилия и вышло почти все то, что мы употребили ранее. «Мне уже лучше», — сказал я Жифу, обеспокоенному моим бледным видом. И чтобы закрыть тему, добавил, что в университетской столовой еда не всегда свежая, мясо бывает порченым, к тому же, со мной случались такие неприятности и в Сен-Косме, и тут мой
Тотчас, несмотря на туман, сгустившийся перед моими глазами, меня осенило: это стеклышко в глазу… Ну, у кого же еще, как не у него? «Жиф, ты — Жиф». А Жиф: «Давненько меня так не звали». — «Как же тогда?» — «Жорж-Ив». — «Да ты что! Ведь этого и выговорить нельзя, нет-нет, не заливай мне, для меня ты всегда будешь Жифом, невероятным Жифом, единственным, кто мог отправиться к старенькой медсестре, которая от всех немочей пользовала обычно аспирином, и сказать ей: „Сестра, у меня болит член“. — „Член чего?“ — переспрашивала усатая старушка, не разбиравшаяся ни в анатомии, ни в кулинарии, и трое или четверо ребят, ожидавших своей очереди, закусывали губы, чтобы не разразиться хохотом. А человечек в асимметричных очках невозмутимо подтверждал: „Член, сестра“». Жиф: «Неужели я это делал?» — «Конечно, Жиф, еще бы… Как об этом можно забыть? Мы так редко могли посмеяться в отместку за все унижения, которые сыпались на нас, а это было так смело, рисково, с выдумкой… Но я думаю: твой фильм… Весь фильм в этом и был, нам всего по двенадцать лет, а дело уже в шляпе, все сыграно, и нечего больше прибавить». Но Жиф охладил мой детерминизм: «Только не говори мне, что потом я оттрахал бабульку».
Жиф — целый и невредимый, сам себе голова. Но как ему удалось пройти через все эти годы, одному, совсем одному, потому что гораздо более, чем всеми его скандальными выходками, мы были поражены одиночеством круглого сироты, этим чудовищно-уродливым клеймом гражданского состояния, — а ты знаешь, что в следующем году после того, как тебя перевели, я вполовину хлебнул такого же одиночества? Отец привез меня в Сен-Косм накануне первого моего учебного года и оставил одного прямо посреди прогулочного дворика (все ученики были уже в сборе, и в первую же ночь, когда потушили свет и в дортуаре отовсюду слышались приглушенные, в подушку выплакиваемые слезы, маленький Жиф, закутавшись в простыню, ходил среди кроватей, словно приведение, и, хотя занятия еще не начались, его поставили в угол на колени), но перед тем, как скрыться за дверью консьержки, этот рослый седой человек в последний раз оборачивается ко мне (ты, может, помнишь? — да нет, с чего бы ему помнить это?), в последний раз машет мне рукой, а на следующий год уходит навсегда. Я хотел бы, чтобы меня правильно поняли: не в новую жизнь, например, к другой женщине, он умирает, внезапно умирает на следующий день после Рождества, — а ты знаешь, что я часто о тебе думал? Я говорил себе: твои дела не так уж и плохи, а вот у Жифа вообще никого нет, он совсем один, однако не жалуется, не хнычет, полон энергии.
«Ну не совсем один, — сказал он, — у меня была бабушка». И глаза неустрашимого Жифа, быть может, из-за того, что мы смешали белое вино с пивом, на секунду подергиваются туманной, почти влажной, пеленой, а поскольку глаза у меня всегда на мокром месте, я начинаю потихоньку хлюпать вслед за ним, и вот уже слезные жемчужины скатываются в мое белое вино, но давно пора попенять самому себе на сентиментальность — хватит полагать, будто слезы тебя красят, хватит напускать на себя суровый вид, — к счастью, мадам Жаннет, тонкий психолог, принесла еще одну бутылочку, а с ней фужеры повместительней, и, наполнив их, я предложил выпить за то, что мы снова встретились, за будущее сотрудничество, а так как мне сильно не терпелось увидеть фильм, то я почувствовал, что он мне и впрямь понравится.
Представьте себе: посреди поля постель, на постели парочка занимается любовью, а вокруг играют музыканты, танцуют девушки с обнаженными грудями и с цветами в волосах. Я хорошо себе это представлял. Мощное, оригинальное произведение, настоящее явление, но меня больше привлекало другое: какой везучий этот Жиф! И как это ему удается в своих дорогих импортных очках, на сто двадцать процентов оплаченных социальным обеспечением, так легко уговорить девушек раздеться? И что они в нем находят, с его-то внешностью: низкий лоб тугодума; нос короткий и круглый, весь иссеченный, наподобие турецкого гороха; от стеклышка, как монокль, вдавленного в глазницу, когда он снимал очки, под глазом прорисовывалась складка. Не говоря уж о том, что волосы он себе смазывал, должно быть, отработанным маслом. Сказками о кино он их заманивал, что ли? Разыгрывал из себя этакого голливудского продюсера, щеголявшего самокрутками вместо сигары, а элегантным костюмам предпочитавшего тряпье от Эммауса? Тогда как я, пытаясь скроить себе милое личико, стараясь не слишком уродовать очки безобразной леской, которой обматывал толстые, как зад этой бутылки, линзы, бродил словно в тумане, тем временем лишал себя лицезрения красот мира только ради того, чтобы не читать в глазах юных красавиц досады от того жалкого зрелища, которое собой представлял. Может быть, в фарватере у Жифа и мне станет доступным царство голых девушек. Ну, так чего он ждал от меня? Думал снимать продолжение? Тогда
я предложил бы ему, к примеру, поставить в поле вторую кровать.Весь взбаламученный новаторским кино, я охладел к своему Жану-Артюру и ко всем литературным прожектам: зачем с таким трудом накапливать слова, высвобождать их из белизны листа, зачем на все это тратить время, терять его в поисках точного слова, поставленного на точное место? «Жиф, скажу тебе прямо: ты на верном пути. Мне страшно хочется бросить свое бумагомарание и засесть за сценарии. Это дело не кажется мне непомерно сложным, а потом, по-моему, оно сильнее захватывает, в нем можно полнее проявить себя. Вот, твоя подружка». — «Какая?» — «Та, которая… Словом, с которой в постели, посреди поля».
«Поле моей бабушки, — Жиф снова разволновался. — Поле принадлежало ей, и перед смертью она его завещала мне вместе с маленьким домиком в Логре. Ты знаешь Логре?» — «Нет, а твоя подружка…» — «Это на берегу Луары». — «Хорошо себе представляю, во всяком случае, более-менее, но вот та девушка, звезда твоего фильма?..» — «Для меня звезды не существуют, нет ролей важнее, чем другие; к тому же, это и не роли». — «Да я отлично это понимаю, просто хотел над тобой пошутить, а та девушка, в постели с которой… Не зовут ли ее Иветтой?» — «Нет, а что? Ты ее знаешь?» — забеспокоился Жиф, опасаясь, быть может, неловкости или путаницы в амурных делах; он с трудом приподнимает веко и в который уже раз стряхивает пепел сигареты рядом с пепельницей в лужицу белого вина, где тот и растворяется. «Нет-нет, я ее не знаю, просто в этом случае, считай, у тебя в кармане название фильма». — «Да?» — «Конечно, слушай: Жиф на Иветте».
Снисходительная улыбка скользнула по его лицу, и он снова закрыл глаза, словно хотел показать, что, несмотря на свое состояние, уловил тонкую игру слов, но не сердится на меня, однако это было еще страшнее, чем если бы он попросил не вмешиваться не в свои дела. С его мимолетной улыбкой рушились все мои киношные мечты, иными словами, мечты вырваться из круга одиночества.
Сам на себя я был немного сердит, так и пенял себе за свою слезливость, понимая, что от молчания только выигрывал, — но как было не поддаться этому внезапному восторгу, неожиданному порыву молодости? Может быть, еще долго не представится возможности потихоньку проскользнуть в одну из таких модных тусовок. Как же было не помечтать о чем-то другом для себя, нежели то, что имелось теперь, когда горизонт в тучах, а будни безрадостны? Пробуждение пришло, как и следует, резко; совершенно в порядке вещей, что меня развернули к моей келье, к моим писаниям, к моему Жану-Артюру и всему такому прочему, то есть к прежней жизни с тремя заезженными аккордами и замусоленными баранами, как если бы после надежд, что я наконец-то вырвался отсюда, круг тоски и уныния снова замыкался за мной.
И снова устанавливался прежний порядок. Жиф объяснил, что огорчаться мне не из-за чего, потому что, даже если бы его подружку звали Иветтой, в сцене, которая меня, кажется, взволновала (я даже не потрудился возразить на это), она была не внизу, а наверху. А потом, он уже придумал название. Да? А какое? Мой собеседник опять посерьезнел и, выпустив сигаретный дымок к желтому потолку кафе, почти застенчиво выдохнул: «Гробница для бабушки».
Это очень красиво, Жиф.
Определенно, я становился очень популярным: второй раз за два дня в мою дверь стучали. Из того, как настойчиво там кто-то барабанил, без сомнения, можно было заключить, что моей компанией дорожили. Но все-таки я пожалел о моем недавнем одиночестве из-за этого малоприятного шума. Обычно — во всяком случае, так обычно бывает в кино, само собой разумеется, если говорить в общих чертах, — такой напор можно объяснить двояко: речь идет о том, чтобы либо предупредить о пожаре и немедленной эвакуации из здания, либо убедиться, что жилец не дал дуба — тогда (так в кино, по крайней мере), не получив ответа, ломают дверь.
Идея поджариваться на огне плохо совмещалась с радикальным лечением моей головной боли, даже если бы это навсегда избавило меня от нее. Хотя это, может и было бы лучше, чем ощущение, будто под корень каждого волоска подложили противопехотную мину, так что черепная коробка превратилась в бункер для испытания новой серии взрывчатки, однако перспектива вляпаться в неприятности, если события станут развиваться по второму сценарию — со сломанной дверью (предупредить консьержку, пуститься в объяснения, вызвать слесаря, оплатить счет), — подвигнула меня на безнадежный маневр: попытаться встать.
Сразу после того, как жалкими остатками своего разума я отчихвостил себя и свое вчерашнее поведение, мне стало понятно, что любое мало-мальски резкое движение категорически не возможно, иначе от безрассудного толчка начнется процесс разложения студенистой мозговой материи, которую мотало в хмельной магме, словно ореховую скорлупу по волнам обезумевшего моря. Едва спустив ноги с кровати, я обнаружил следующее: во-первых, я спал в одежде и ботинках, чего обычно со мной не случается; во-вторых, ботинками я вляпался в какое-то тыквообразное месиво, размазанное, без зазрения совести, по валявшимся на полу листочкам с моим Жаном-Артюром, и усеянное непонятными сгустками, по которым, за исключением белых скрюченных червячков, еще похожих на остатки спагетти, мне было трудно вспомнить, что я накануне ел; и в-третьих, пол, потолок, стены плясали разнузданную жигу каждый раз, когда, пытаясь прояснить свое теперешнее положение, я старался осторожненько приподнять веки, налитые свинцом.