Мир тесен
Шрифт:
Света засмеялась, запрокинув голову. Она и раньше запрокидывала голову и поводила плечами, когда смеялась. Это у нее осталось. И зубы у нее были ровненькие, как до войны.
— Зоя отталкивает Ленку, а Сережа отдирает их обеих от меня и — ни на шаг. Такой верный рыцарь — умора!.. — Вдруг она погрустнела. — Хуже всех детям… Боря, я не знаю, как я ту зиму выдержала. Ты просто не представляешь! Ты видел, как падают стены? Они медленно-медленно падают, а под конец все быстрее. Я вся была в штукатурке, в пыли, в копоти. Думала, никогда не отмоюсь. А пожары как тушили? Воды же не было, не работал водопровод. Пожарные топорами рубили, баграми раздирали окна, балки, сбрасывали вниз, а мы, девки слабомощные, закидывали горящие обломки снегом! Снегом тушили, представляешь? Ужас! Но это все можно перенести. А вот когда детей убивают… когда они остаются одни в вымерших квартирах… или в завалах после бомбежек… Боря, это нельзя, нельзя перенести! В одной квартире на Плеханова вымерла семья. Две женщины, молодая и старая. Стали их выносить, и вдруг услышали, как кто-то тоненько, по-щенячьи скулит. А никого вроде нету. Догадались поднять скатерть — она свисала до пола — и увидели мальчика трех-четырех лет. Он сидел под столом. Ему, наверно, там казалось теплее… безопаснее… Ни за что не хотел вылезать… Отчаянно цеплялся за ножку стола… Он не выжил, Боря…
Света умолкла, сложив руки на ватно-стеганых коленях. Я смотрел на эти отдыхающие руки. Они были не девичьи. На
Из дневника Марины Галаховой
Ура! Я зачислена! Ужасно боялась последнего экзамена — истории. Но вопросы попались вполне терпимые: отмена крепостного права в России и Пятнадцатый съезд, и я отхватила вожделенное «хорошо». Оно и решило мою судьбу. Я студентка факультета истории и теории искусств ВАХ, то есть Всероссийской академии художеств! Читайте, завидуйте! Я еще стояла у дверей деканата перед вывешенными списками, не могла оторвать глаз от своей фамилии, и тут подошли Ким Пустовойтов и Саша Гликман. Сашу я ненавидела за то, что он не сдавал экзамены, а был зачислен как отличник. Правда, он приходил болеть за нас. Он ростом мелковат, уши оттопырены, и страшно жизнерадостен. Ну вот, подошли, убедились, что Ким, добродушный медведь откуда-то из Заволжья, тоже в списке, и предлагают мне пойти к ним в общежитие отметить «зачисление во студенты». Я, конечно, отказалась. Но тут подошли девчонки, с которыми мы вместе страдали на экзаменах, — сестры Бескровные и Ксана Охоржина, меланхоличная красавица, и Саша к ним прицепился намертво: идемте отмечать. Ну, мы и пошли всей гурьбой. На площади Труда в гастрономе купили две бутылки красного вина, хлеба и плавленых сырков, которые я терпеть не могу. Общежитие у ребят на набережной Красного Флота в бывшем барском особняке. Комната окнами на Неву, просторная, с лепниной на потолке. Компания собралась большая и веселая. Как замечательно, что мы стали студентами! Перед нами пять беззаботных лет, учись, набирайся ума и знаний! Правда, Киму Пустовойтову и еще одному парню, Игорю Шубину, предстоит не учеба, а армия. А Саше Гликману, оказывается, еще нет восемнадцати, он целый год будет учиться с нами. Он от вина еще больше оживился, уши горели огнем. Он кричал, что искусство прекрасно, но еще прекраснее женщина, и если бы женщина не вдохновляла художников, то вообще не было бы никакого искусства. Чушь какая! Я стала спорить, потому что искусство имеет социальные корни, и пол тут ни при чем, а он кричал, что без любви к женщине не было бы Рафаэля. Я сказала, что у Репина в «Иване Грозном, убивающем сына» нет никакой любви. «Есть!» — завопил он и пустился в пылкие, но туманные объяснения, а Ким обозвал его фрейдистом, и Саша ужасно обиделся…
Осталась неделя до начала занятий. Во всех вузах начало 1 сентября, а в ВАХ 1 октября. Все это время я дома, в Ораниенбауме. Мама ходит на работу в Китайский дворец, но чувствует себя неважно. Не представляю, как она будет обходиться без меня, когда начнутся занятия, ведь я не смогу каждый день приезжать домой. Мама уверяет, что прекрасно обойдется. Я думаю устроиться в общежитии ВАХ, а мама настаивает, чтоб я жила у отца. Мне не хочется. Ах, зачем они развелись? Я, конечно, могу понять маму. Она была увлечена своей работой и не захотела ее бросать, когда отца перевели служить на Дальний Восток. Отец ей этого не простил. Помню, как он сказал: «Тебе не за моряка надо было выходить, а за рифмоплета». А мама очень грустно ответила: «Наверное, ты прав, Миша». Я была тогда маленькая, не все понимала. Не знала, что мама девушкой была влюблена в своего одноклассника — гимназиста Юрия Хромова, ставшего потом в Ленинграде известным поэтом. А отец-то знал. И, конечно, ревновал. Мужчины все ужасно ревнивые. Отец уехал на Дальний Восток. Несколько лет он служил в какой-то глуши, присылал аккуратно переводы, а письма — все реже. Года три назад он очень выдвинулся, получил дивизион торпедных катеров. На Балтику возвратился в апреле этого года — капитаном второго ранга. Как я была рада! Он отпустил усы, от которых пахло табаком. Мне нравился этот острый запах! Но к нам отец не вернулся. Он служит в Кронштадте, а в Ленинграде у него новая жена. Я была у них однажды на Старом Невском. Это было в августе, когда я сдавала экзамены. Отец очень интересовался ходом экзаменов. Он предложил переночевать у них перед историей. Очень кстати! Поездки в Ор-ум и обратно отнимают ужасно много времени. Я весь день занималась, готовилась у сестер Бескровных, а вечером приехала к отцу. Его новая жена работает экономистом на каком-то заводе. Она моложе мамы. Фигура ничего, а лицо резковатое, и вся повадка такая решительная, даже властная. Меня она встретила словами: «Меня зовут Екатерина Карловна. Пойди умойся, и сядем пить чай». Хорошо, что без всяких церемоний. Никаких попыток понравиться мне. Она из семьи обрусевших немцев. Наверно, отсюда страсть к порядку. В комнате у нее (собственно, в двух комнатах, разделенных раздвижной перегородкой) все блестит. Это, наверно, как раз то, что нужно отцу. Он смотрит своей Карловне в рот, когда она говорит, и влюбленно улыбается в усы. А мне, по правде, обидно за маму. Конечно, она немножко не от мира сего. Вся в XVIII веке, в венецианской школе живописи. Джованни Баттиста Тьеполо ее кумир. Она пишет нескончаемую работу об офортах Тьеполо, и мне казалось, что отец слышать не мог это имя, ревновал ее к славному венецианцу. И все же они с отцом были прекрасной парой. Разве лихому морскому командиру непременно нужна жена-командирша? Конечно, я пристрастна. Ну и что! Да, пристрастна!
Как интересно учиться! Профессор Гущин преподает первобытное искусство и «Введение в искусствознание». Я в восторге от него! У Гущина изможденное лицо страстотерпца. Он беспрерывно курит, даже лекции читает с папиросой в руке. Говорят, болен грудной жабой. Очень интересно его рассуждение о том, что искусствовед должен тренировать свой глаз, чтобы научиться видеть произведение искусства «в пространстве и движении». Ссылается на «Трактат о живописи» Леонардо: «Живопись распространяется на все десять обязанностей глаза, а именно: мрак, свет, тело, цвет, фигуру, место, удаленность, близость, движение и покой». 10 обязанностей глаза! Сашка Гликман говорит, что у Леонардо слишком научный подход к живописи, что художнику нужно побольше интуиции, даже наивности. Мы поспорили. Я считаю, что наивность хороша у ребенка, а не у художника. Найти верный образ для отражения действительности — вот что нужно художнику. Прав Чернышевский в своей замечательной диссертации. А Сашка орет, что я сужу примитивно. Ну и пусть примитивно! Зато верно!
Коля Шамрай пишет письма откуда-то с Ханко. Сегодня опять пришло письмо. Опять пишет, что с первого взгляда влюбился в меня. Я не верю в любовь с первого взгляда. Это несерьезно. Коля мне нравится, он веселый, красивый… Но разве дело в красоте? Должно быть родство душ! Вот тогда любовь. Я так считаю. Сашка Гликман некрасив. У него уши, но с ним у меня гораздо больше общего. Конечно, мы спорим, о многом судим по-разному, но зато мне интересно.
На днях занимались в Эрмитаже, доцент Шульц показывал нам Праксителя и других греков. Мы с Сашкой заспорили и при переходе из зала в зал отстали от группы. Вдруг Сашка остановился и говорит: «Марина, ты самая красивая девочка в группе». Я засмеялась, говорю: «Не выдумывай, Саша. Ты же будущий искусствовед и должен понимать, где красота. Самая красивая — Ксана Охоржина». — «Нет, ты!» Он же вечно должен спорить. Но мне было приятно. Он предложил встречаться. Но я указала, что мы и так каждый день встречаемся, и побежала догонять группу. А он догнал и говорит: «Я хочу встречаться с тобой не как с групкомсоргом, а как с женщиной». Нахал какой! Я страшно покраснела, даже стало жарко, и говорю: «У тебя одни глупости в голове».Скоро сессия. Готовимся к зачету по «Введению». Гущин нам раздал репродукции разных произведений живописи и скульптуры и предложил написать контрольную работу-исследование. Мне попался средневековый немецкий многофигурный барельеф на тему Страшного суда. Я очень хотела показать Гущину остроту своего зрения и понаписала… Он на каждой работе сделал резюме. Мне написал: «Есть эстетическое чутье. Излишне прямолинейна классификация грешников. Отмечаю чувство стиля». Я и обрадовалась (чутье и стиль!), и огорчилась (прямолинейность). Гущин особенно выделил Сашину работу: «Глаз искусствоведа». Ну, Сашка бесспорно прирожденный искусствовед. Боюсь экзамена по истории Древней Греции и Рима. Профессор Боргман ужасно строг. Он, со своим стоячим тугим воротничком и черным галстуком, будто из XIX века. Позавчера он, расхаживая, по своему обыкновению, рассказывал о том, как Цезарь принял решение идти на Рим и брать власть. Боргман, всегда бесстрастный и чопорный, вдруг взволновался и выкрикнул, хлопая при каждом слове в ладоши: «Alea jacta est!», то есть «Жребий брошен!», и двинул легионы через Рубикон…». На нас, аудиторию, Боргман внимания не обращает. Читает как бы для собственного удовольствия. Только один раз он остановился возле Надьки и Соньки Бескровных, которые, как всегда, трещали между собой, и сурово отчеканил: «Соблаговолите прекратить!» Но самое страшное — это его фамилия наоборот: «Нам гроб»!
Подходят к концу каникулы. Я почти безвылазно дома, в Ор-ме. Много читаю. Прочла «Сагу о Форсайтах», «Вступление» Ю. Германа, читаю А. Алтаева «Под знаменем башмака». Разбрасываюсь. Нет у меня целевой линии. Как у Сашки, который точно знает, чего хочет, и идет прямо к цели: к специализации по русскому искусству начала XX века. Он сессию сдал на сплошные «отлично» и уехал к себе на Северный Кавказ, в Грозный. А вчера пришло от него письмо из Москвы. Не усидел дома, помчался в столицу, в Третьяковку. Со своим студбилетом ВАХ проник в запасники, чтобы посмотреть Петрова-Водкина, «мирискусников». Восторгается Рерихом. Спрашивает, что я читаю, советует, вернее требует, чтоб я прочла Вазари. Мы с Надей Бескровной и Кимом Пустовойтовым (он скоро уйдет в армию, а пока ухлестывает за Надькой) на днях были в Русском музее. Я впервые обратила внимание на русский XVIII век — на Рокотова, Левицкого, Лампи. У меня накопились вопросы к Сашке. Скорей бы начался II-й семестр! Ужасно хочется снова в холодные сводчатые коридоры Академии. Какой-то остряк придумал: «ВАХ — вечно адский холод». Очень точно. Сашка говорит: «Теперь понятно, почему у академических натурщиц на картинах всегда фиолетовые зады».
Уже была совсем весна, а сегодня опять похолодало. Всегда холодает перед тем, как пойдет по Неве ладожский лед. А мое новое пальто с меховым воротником (из старого маминого) все еще не готово. Придется идти на демонстрацию в старом. Много забот с первомайскими праздниками: торжественный вечер, демонстрация, стенгазета. Если б не Сашка, я не управилась бы. Вчера он засиделся у меня (мое общежитие на 4-й линии, а Сашкино — на другой стороне Невы, на наб. Кр. Флота), ушел поздно, а мост лейтенанта Шмидта был разведен, и Сашка полночи слонялся по Васильевскому острову. Сегодня рассказал об этом, и я ужаснулась: ночи холодные, а у него пальто — одно название что пальто. А он говорит: «Зато я проникся духом достоевского Петербурга. Знаешь, кого я встретил? Свидригайлова со Ставрогиным». С Сашкой не соскучишься! Ужасно жалко, что новое пальто не готово…
Война! Только вчера сдали проф. Гевирцу историю архитектуры средних веков, это был последний день экзаменов, очень трудный, и голова все еще забита пламенеющей готикой, а сегодня встала поздно, уселась читать Сашкин реферат о Рерихе, очень интересный, но спорный, как вдруг влетает Анюта: «Включи радио! Война!» Мы сидели полуодетые, оторопевшие, слушали речь Молотова. Война. Что-то надо делать. А что — не знаю. Сразу отодвинулись все дела и заботы. Даже не успела порадоваться, что перешла на второй курс. Война… Злое коротенькое слово, переворачивающее жизнь…
Плохие сводки. Не могу понять, почему немцы продвигаются так быстро. Было общее комсомольское собрание. Призывали к бдительности. В городе, оказывается, есть «ракетчики», указывающие ракетами цели немецким бомбардировщикам. Я не совсем понимаю, откуда взялось столько шпионов. Бомбардировок никаких нет. Но говорят, летают по ночам. А мы по двое, по трое, девчонки в основном, дежурим — у входа в ВАХ, у пристани возле памятника Крузенштерну, в Румянцевском сквере. Ракеты по ночам действительно где-то взвиваются, я дважды видела, но не знаю, кто и где запускает. Сашка ушел в армию. 8-го забежал ко мне в общежитие, уже в форме, на ногах ботинки и обмотки, ужасно воинственный. Говорит: «Скоро их остановят на главной линии обороны. Скоро погоним обратно». Сашка очень спешил. Мы поцеловались. Он убежал в своих неуклюжих ботинках, в пилотке на стриженой голове. А мне захотелось плакать…
Вчера возвратились в Л-д с оборонных работ. Отправили нас, вузовский трудбатальон, на три дня, а застряли почти на месяц, и вообще удивительно, что возвратились. Это далеко, где-то под Лугой. Привезли в поезде, долго шли пешком, ночевали в поле (утром оказалось, что спали на огромной свалке), еще шли, наконец — пришли. Привезли лопаты и ломы, и начали мы копать противотанковый ров. Копали, копали, копали… Вечером как мертвые валились на сено в бараке, да еще надо было до барака дойти. А утром опять за лопату. Некоторые девчонки хныкали. Но большинство хорошо держались. Хоть лопатой помочь фронту. А фронт приближался. Над нами уже пролетали немецкие разведчики. Первый раз увидела такой странный самолет — с двумя фюзеляжами. И слухи ползли. Ксана Охоржина, к которой вечно липнут мужчины, и тут нашла силы с каким-то военным крутить, так вот, она говорит, тараща голубые глазки: «На Ленинград наступает огромная армия, тысячи танков, скоро будут здесь». Я наорала на Ксану. Но на душе тревожно. Последние дни мы явственно слышали канонаду. Казалось, про нас забыли. Вдруг приехали, велели лопаты побросать на машину, и повели нас на станцию. К вечеру пришли, доползли, чуть живые, а станция догорает после бомбежки. Нам уже было все равно. Набились в товарные вагоны — и будь что будет. Спали мертвым сном. Под утро толчок. Паровоз прицепили. И поехали в Л-д. Я приехала в жутком виде: обгоревшая на солнце, оборвавшаяся, одна босоножка подвязана веревкой, брови белые, волдыри на ладонях. От мамы несколько писем — сплошной крик: приезжай, приезжай! И записка от Саши: «Марина, когда же ты вернешься? У нас формирование и обучение заканчивается, на днях отправляют на фронт. А тебя все нет». А в конце записки: «Я люблю тебя»…