Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Матвей вскочил. Снял с вешалки плащ. Заторопился, зашуршал рукавами. Медлить нельзя. Медлить, считай, преступление. Преступление не против бумажных пронумерованных законов, а против главного закона, неписаного. Пока ты раздумываешь, тянешь, отдыхаешь, кто-то тонет в чёрной пучине горя. А кто-то страдает от неуверенности. Третий мучается от безысходности, а четвёртый и пятый не ведают, кто они и зачем. Нельзя медлить! Он узнал кое-что: получил описание собственной души-фуги. С этого момента он ни минуты не потратит напрасно. Человек-контрапункт не принадлежит себе! Это не его время, это их время, всех, кто населяет планету. И это время будущего. Чем больше он успеет сделать за свою жизнь, тем скорее грянет свет новых дней.

Впереди столько

домов, столько квартир! Столько задумчивых лиц, которые ждут того, кто принесёт улыбку, зажжёт в душе неугасимый огонёк! Он вдруг отчётливо услышал зов: не отдавай одному, раздели между всеми. Многоголосое счастье. Сюита бесконечности. Везде надо побывать, заглянуть в каждое окошко, постучаться во все двери, много комнат наполнить тем ощущением, определить которое не умеют даже учёные психологи. И уйти, снова уйти, но так, чтобы какие-то частицы остались, поселились, обосновались в комнатах, в квартирах на долгие годы, пропитали стены, занавески и люстры и жили бы в каждом уголке до наступления того будущего, к которому люди тянут руки из настоящего, с надеждою ли, с мольбою ли. Матвей плохо помнил лица, дома и улицы, но прекрасно помнил протянувшиеся во времени чувства. Помнил голоса, мелодии которых старательно, без фальши, выводил в сердцах. Никогда голос не вёл к тоске или разочарованию.

Женщина за столом встала. Щёки её покраснели.

— Подождите, пожалуйста! — воскликнула она.

В голосе её Матвей услышал дрожь внутреннюю и просьбу великую: точку, от которой протянется линия. Это его работа — различать, слышать и продлевать нотную запись бытия на линейках небесного стана. Из решения таких задач и складывается цель: приближать, притягивать будущее.

— Я только пальто накину, губы подрисую… Ко мне всё равно никто на сегодня не записан… Не то говорю… Простите за «всё равно». Но вы ведь меня ждёте, правда же?

— Конечно.

Её, торопившуюся, взволнованную, напоминавшую теперь суетливую девочку-подростка, чуть не прибило дверцей капризного шкафа.

Он помог ей вытащить из шкафа и надеть пальто.

— Спасибо. Мне показалось, у пальто выросло пять или восемь рукавов… Знаете, мы с вами провели вместе полчаса, а мне кажется, что я знаю вас со школы, нет, с детского сада… С яслей! Мы лежали в соседних колыбельках… А знаете, чего я сильнее всего сейчас боюсь?

— Знаю. Этого не случится, — со всею твёрдостью, на какую только был способен, ответил Матвей. — Начало есть, конца нет.

Она не попадала ключом в замочную скважину, и он взял у неё ключ и повернул дважды.

Они шли по улице, и осень роняла на них тополевые листья. Листья, слетавшие с высоких старых деревьев, застревали на ворсе её берета, цеплялись к его обшлагам, и двое несли их на себе, как ёлка несёт новогодние игрушки. Другие листья, упавшие раньше, пожухшие, хрустели под подошвами, но печали в том не было.

Они шли, повторяя в тысячный, в миллионный раз путь тех, кто шёл за тем же самым, и каждый шаг их откатывался, скользил по параллельным линейкам нотками, четвертушками, восьмушками, пассажами из тридцатьвторушек, а то разворачивался каденцией затейливой, замиравшей вдалеке тоненьким вибрато.

Олег Чувакин, январь 2018

На краю дождя

Она бежала сквозь дождь. Бежала, скользила, падала, ползла, загребая локтями, рыча сквозь зубы, как кошка, поднималась, чувствуя острые свои коленки, отталкиваясь побелевшими ладонями от раскисшей земли, снова бежала, то съезжая на обритое машинами поле, то возвращаясь на тропу.

Не существовало силы, что остановила бы бегущую. Резиновые её сапоги отяжелели от налипшей глины, под стельками хлюпало, полы плаща били, точно фанерки, по промокшим джинсам, косые водяные струи сбивали с головы капюшон и заливали глаза. Желтело стернёй пшеничное поле, небо наверху серело беспросветно, ни голубиночки, ни бирюзовинки, холодной, ветреной выдалась осень, а ей всё жарче делалось от бега, от стучащего за рёбрами сердца. На ходу она подставляла

рот дождю, пила косо хлеставшие струи, глотала тысячи, миллионы капель.

Хмурые сосны тёмною полосою выстроились вдали. Там, за редколесьем, озерко, а за ним настоящий лес, с частыми соснами, с чёрными елями, с осинками на опушках. Девчонкой о двух косичках, а потом студенткой стриженой таскалась она в ту даль с бабушкой, с корзиной и бидончиком. За озером родились красноголовики и маслята, в лесной глуши росли моховики и боровики, а на полянках наливались спелостью, краснели под листиками крупные земляничины, обсыпанные сахарными крапинками. И дождь, дождь — бабушка его словно притягивала. В озёрную воду врезались первые капли, рухнувшие прямо с неба. Удар каждой капли — точно маленький взрыв. Бабушка обожала смотреть, как косые струи воды секли зелень сосен, как сбегала по иголкам прозрачная влага, как, дрогнув, осыпались алмазами ветки, как темнела кора деревьев, как лупил дождь по плотным кругляшам осиновых листьев, как вспыхивала вдруг рыжим пламенем шляпа подосиновика, омытая ливнем. Давние те деньки ясными цветными пятнами проплывали в памяти взрослой женщины, сквозили в её горьком времени, пронизывая его, дотягиваясь из прошлого до настоящего запахами и красками, мерцали каплями на траве, загорались выплывшим из-за тучи солнцем, манили и изумляли. Когда-то падали с неба дожди, а нынче текли по щекам слёзы. Столько слёз пролито — наберётся на добрый ливень!

Поскользнувшись, она плюхнулась, проехалась по месиву из грязи, уколола ладонь о соломенные иглы стерни. Поползла, смешивая кровь с глиной. Струи дождя застрочили частыми очередями, проворно, как по команде, смыли грязь с рукавов, слизнули кровь с ладошки.

— Света! Светочка! — крикнула она, держа подбородок над тропою, крикнула в дождь, разлепив мокрые губы и двигая, будто пластмассой, застывшим в напряжении лицом. — Наподдай, родная, милая!

Отступления нет. Ежели за стеною дождя — ничего, ежели бабушка ошиблась или наплела с три короба, она ляжет на землю, впечатается телом в грязь и траву и будет лежать. Лежать, лежать, лежать — пока не умрёт.

Умрёт от воспаления лёгких, от голода, от холода, от тоски, которая пропитала её не хуже дождя. Каждую клеточку её тела словно с рождения запрограммировали на ненастье душевное.

Она повторяла жизнь своих родителей — день за днём, год за годом, невезенье за невезеньем, боль за болью, отчаянье за отчаяньем. Тоска, хандра, слёзы — и вдруг удивление, сменяющееся надеждой, которая тут же умирала, выставляя в виде счёта новое разочарование. С тою разницею, что её мать и отец с нескладною своею жизнью смирились, научились получать в том смирении странное удовольствие и мрачно радоваться, когда несчастья настигали и других; она же от себя невзгоды отталкивала, гнала как могла. Старания были напрасны: напасти снова и снова окружали её, точно толпа лютых врагов.

Сорок — возраст перелома: ещё бегаешь, но крылья уже отказали. Ещё надеешься, однако надежде предпочитаешь книжную сказку. Ещё говоришь в трубку «привет», но уже не торопишь с ответом и не возражаешь против коротких гудков. А ежели радуешься, поёшь и надеваешь босоножки, чтобы погулять под небом летним, то наперёд знаешь: чудесный день кто-нибудь да испортит.

Кто столь жестоко наказал её? Уж не устроил ли неведомый хозяин Вселенной так, что кто-то один хлебает горе за десятерых, зато те черпают радость полной ложкой?

Бабушка знала ответ на этот вопрос.

— Ещё сто метров, Светочка! Ещё пятьдесят!..

В один из дней, когда мать с отцом ругались, дрались, выбрасывали вещи в окошко, баба Клава увлекла внучку в ванную комнату. Сколько Светочке было? Тринадцать, да, тринадцать. Тогда она и услышала впервые о крае дождя.

— Если б не ты, — сказала бабушка, присев на бортике ванны рядом со внучкой, — я б уже ушла за второй жизнью. За второй судьбою. Тебя оставить не могу, Светушка. Вот станешь совсем большой — уйду. Тогда не ищи меня. И не грусти.

Поделиться с друзьями: