Мое время
Шрифт:
Не придумала ли я?..
Хотя романтика не знает границ, кроме как намеченных
образом.
Я же хотела видеть всегда не групповой,
а "парный портрет":
Кузьма и Полина Георгиевна.
Правда, я-то здесь причем?, - даже и не знаю, может быть, в какой-то "протяженности рисунка"? Но что это такое?
...Мы с Полиной Георгиевной у нее на ночном дежурстве в бойлерной (это нечто вроде цивилизованной кочегарки), сами только что знакомы (после выставки Лермонтова к ней домой привел меня накануне Кузьма) и как бы уже почти влюблены друг в друга.
Она мне говорит,
– Ой, девочка, что же я такое нагружаю на тебя?..
Я действительно ничего почти не понимаю в её ужасной этой секретной тревоге, меня только захлестывает сила ее любви и самоотвержения, и какая-то исступленная женственность, словно бьющаяся о стекло птица, и хочется унять её в ладонях, защитить, но именно от меня-то и "требуется" благословить...
И я тоже что-то говорю, говорю, говорю... впопад? спасительное?
И потом почти "за ручку" вывожу ее из подземелья бойлерной и оставляю лицом в ту сторону, куда ей идти на свидание...
Вечером перед отъездом в Н-ск получаю сигнал, что "она выдержала". Только потом, при второй встрече узнаю, что ее преследовал сотрудник КГБ, и на этот раз она сумела окончательно и наотрез отказаться "информиро-вать" о Кузьме.
А у меня на всю жизнь остался чуть плывущий в подвальном сумраке в папиросном тумане ("Беломор-канал-фабрики-урицкого") в нежных пастельных тонах образ ее, чем-то странно схожий с виновно-греховной нечеткой красотой Руфины Нифонтовой из фильма "Сестры"* и с этой тайной связью через имя "Руфина" с моей мамой, с которой такой ракурс отношений для меня навсегда заслонен моим дочерним табу.
... Мы с Полиной Георгиевной, опять же, ночью, только теперь у неё на кухне на Новослободской, чиним рубашки Кузьме (крайне редко он позволяет что-либо сделать для него).
У Полины удивительная буквальная память на детали. Словно мы поем песню за шитьем, вековечную, "как-бы-мне-ря-би-не..." на два голоса, перебираем, пересказываем друг другу нюансы и подробности уже двух наших общих встреч и всего, что было между моими приездами: что он сказал, что он читал, как интонировал, и как..., и что...,
и о чем шепталась листва...
– Танька, а если он позовет?..
– Я пойду, Полиночка...
И это невероятное сплетение Полининой щедрости и рев-ности, внутренней свободы и самоуничижения...
И мучительная неразрешенность моей любви, и к Полине Георгиевне, и к Кузьме.
. . . . . . . . . . . .
– Знаешь, я спросила Кузьму, - как же Танька может?..
– Да, - сказал Кузьма, - она любит и тебя и меня, но меня немножко больше, потому что я мужчина...
Это мы с Полиной на каком-то уже чердаке лихорадочно курим, в третий мой заезд, когда мы приехали с Нинкой Фицей после летних полевых работ. "Швыряемся деньгами" и Фица поет-голосит во всю небывалую силищу свою, разнося по Слободе и вдоль бывших Тверских:
"Ко-лод-ни-ков звон-кие-цепи
Взды-ма-ают до-рож-ну-ю-пыль..."
или:
"Ми-сяц на ни-и-би
Зо-рынь-ки
ся-а-ютТи-хо по мо-орю чо-вын плы-ве"...
или в неудержимую уж вовсе мощь:
"Го-ре горь-кое по све-ту шля-ло-ся
и на на-ас невзна-чай на-бре-ло-о"...
заломив руки за рыжую свою кудлатую безнадежную голову.
Но ничего мы тогда еще не знали-не чуяли,
как скоро они помрут,
Кузьма, и потом Фица,
и останется пленка магнитофонная, где на одной стороне - те песни, а на другую - Кузьма записал стихи на пробу, он читал Некрасова, Пушкина, Маяковского, любимые, очень нервничал, словно оставлял "документ"...
"Господу-Богу помолимся
Древнюю быль возвестим,
Мне в Соловках ее сказывал
Инок, отец Питирим.
Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр-атаман,
..."
Кое-где Нинкин голос "пробивал" пленку и получилось словно на фоне плача...
Нинка, когда входила в раж, в бас, пела стоя, воздев руки и запрокинув голову, и похожа была на сосну со сломленной верхушкой, и голос, казалось, бил прямо из ствола...
Кузьма подпевал "без слуха", взрыдами, иногда со слезами по щекам, но еще и шепнуть успевал:
– Ты же знаешь, как я отношусь к Фиц...джеральду?
или:
– Помнишь, рыжие подмышки Магдалины?
– спросил Ламия Прокуратора Иудеи, Пилат потер рукой лоб, - Нет... Не помню...*
. . . . . . . . . . . .
Так вот, мы с Полиной на каком-то чердаке "на подходах к дому Кузьмы", лихорадочно курим, потому что накануне Кузьма убежал от нас, может быть, из-за ревности П.Г.; и меня среди ночи посылали его вернуть, но только я свистнула ему в окно, меня прихватили в милицию, - его окно выходит прямо к метро "Кировская"; и я уже "отбыла срок" в опасной близости от вытрезвителя; утром "мою личность" установили по моему же паспорту; и так далее...
И вот Полине теперь "все равно ведь нужно идти виниться"... в общем, всяческая бабья чешуя; но с тех раскаленных наших точек самого короткого страстного зрения мы принимаем очень важное решение.., - Полина идет к Кузьме, а я остаюсь ждать, если ее прогонят...
А в перерывах между моими нахлестами на Москву - поток писем Полине Георгиевне, "немножко с двойным дном", - мне не хочется писать Кузьме "через её голову", хотя все равно там читают вслух. И редкие письма прямо Кузьме.
И сплошной с ним внутренний разговор, который, казалось, будет длиться и длиться (и длится до сих пор, постепенно меняя акценты, - я ведь теперь старше его на десяток лет...)
Непрерывный диалог, как ковровый рисунок, да и вся моя жизнь того времени - в ритме прорастающих друг в друга Новосибирских и Московских дней,
и что там идет ярким узором - что теневым?
фиолетовое на красном - или - красное на фиолетовом?
где звук? где пауза?
казалось, орнамент готов тянуться бесконечно...
но оглянувшись назад,
как ни считай, - встреч оказалось всего семь...
но оглянувшись назад...
как тогда, в один весенний день, весь залитый солнцем,
я от входа в метро на Кировской оглядываюсь
на его окно, на дверь под окном,
он вышел до двери проводить меня